Вторник, 18.06.2019, 04:59

Приветствую Вас Гость | RSS | Главная | Форум | Регистрация | Вход

[ Новые сообщения · Участники · Правила · Поиск · RSS ]
  • Страница 2 из 3
  • «
  • 1
  • 2
  • 3
  • »
Форум » ЧИТАЛЬНЫЙ ЗАЛ » ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА » ХРАНИТЕЛЬ ДРЕВНОСТЕЙ (Юрий Домбровский)
ХРАНИТЕЛЬ ДРЕВНОСТЕЙ
СфинксДата: Пятница, 19.04.2019, 22:53 | Сообщение # 11
Группа: Админ Общины
Сообщений: 1997
Статус: Offline
Только я один знал и видел все. Здесь всегда было сыро, прохладно и сумрачно. В самый ясный солнечный день тут стояли тихие рассветные сумерки. Когда я нырял туда, никто на целом свете не мог меня отыскать. Меня искали, мне кричали, мне приказывали не валять дурака и выходить, потому что меня все равно видят. Но я сидел тихо-тихо, и ничего не могли понять, куда же я делся. Только что стоял здесь и канючил: «Пойдем к пруду. Ну, пойдем же к пруду», – и вдруг как в землю провалился. А я ведь сидел совсем-совсем рядом, так рядом, что протяни только руку – и схватишь, и никто меня не видел. Никто сюда не заглядывал – один я! Здесь я находил массу самых интересных вещей. Они безвозвратно пропадали там на земле и появлялись здесь, около моих ног. Особенно много было здесь всех родов мячиков – больших и совсем крошечных, светлых и серых, очень тугих черных и тонкокожих, расписанных секторами в нежные, переходящие друг в друга тона. Их искали, об них горько-горько плакали, из-за них ссорились («это ты взял и забросил»), и они все лежали тут около меня. Были мячики совсем новые и звонкие, как бубен, только тронь – и они сейчас же оживут, запрыгают и полезут тебе в руки. Были мячики совсем старые и дохлые, ткни их пальцем – образуется глубокая, долго не пропадающая впадина. На такие я и внимания не обращал. А один раз мне попалась даже очень дорогая заводная игрушка – крошечный автомобильчик, черный, блестящий, аккуратный, как жужелица (мы отыскивали таких под камнями, на газонах). Он лежал на боку, зацепившись за какую-то щепку, и когда я его взял в руки, он вдруг защелкал, загудел, забился в моих руках, как пойманная ящерица.

В этом чудесном месте я впервые узнал тихую сумеречность пещер, таинственность и тишину глубоких расселин. Впрочем, о тишине-то я, конечно, зря. Никогда здесь не бывало тихо. Ревели трубы, ухал барабан, в такт им бахали о гудящие доски кованые солдатские сапоги, ибо мое убежище (надо же наконец сказать) было под полом той самой беседки, в которой сидел военный оркестр.

Беседка стояла как на сваях. Между дощатым настилом и землей было пустое пространство. Туда вечером дворники прятали метлы, лопаты, ведра и огромные белые скребки. Взрослые туда могли пролезть только на брюхе. Я же входил свободно, только чуть пригибал голову. В солнечный день здесь было жарко, сыро и сумрачно, как в тропическом лесу. Всюду, как пальмы, торчали сваи. Одно время среди них поселилось целое семейство страшных, одичалых кошек, грязных, мохнатых и зеленоглазых ведьм. Это были свирепейшие создания, и из их угла постоянно раздавалось злобное шипение, будто я потревожил гнездо черных кобр.

И пруд я вспомнил тоже, и дощатые мостки, длинные, деревянные, вечно влажные лестницы, и серебристо-белые и серые лодки, имена которых было принято произносить вслух, – «Орленок», «Шантеклер». Вспомнил я и безногого гармониста на колесиках, который, лихо перекосясь, играл по заказу гуляющих, и студентов в малахитовых фуражках, и веселых молодцов (наверное, приказчиков) в расшитых русских рубашках с отложными воротами и елочками на вороте, и других приказчиков – постарше, солидных и медлительных, в твердых пиджаках и соломенных шляпах из твердой же соломки, затем девушек, вечно пунцовых, в белых блузах с бархоточками на шее – от них всегда пахло карамельками. Благородные господа сюда не ходили. Чистые пруды были маленьким грязным прудишком. И бульвар этих господ тоже не устраивал – был заплеванный семечками и тесный. И оркестр был не по этим господам, и играл не то, что нужно было им по их учености, и публика собиралась здесь совсем не та.

– А оркестр помните? – спросил я Корнилова и положил ему руку на плечо. – Как он играл «На сопках Маньчжурии», помните?

Он сразу же вскочил со стула.

– Как? – сказал он изумленно. – Чистые? Значит, вы тоже… – Он схватил меня за руку. Мы стояли и смотрели друг на друга. – Значит, и вы…

Тут у меня к глазам и горлу подступили слезы, и я как-то ослаб и сел на стул. В это время отворилась дверь и вошел директор.

– Ну, – сказал он, улыбаясь, – договорились? Отлично. Хранитель древностей, принимай нового сотрудника. Это ты виноват, что он здесь появился! Он же вылетел из-за твоей статьи.

Статью, о которой идет речь, я написал по заданию редакции, и она была помещена в одном из мартовских номеров газеты.

Я писал, что «среди крупнейших книгохранилищ Союза Казахстанская публичная библиотека имени Пушкина в Алма-Ате занимает одно из первых мест. По далеко не полным сведениям фонд ее содержит свыше 610 тысяч томов на тридцати пяти языках народов мира».

Библиотека, писал я далее, располагает замечательными редкостями: вот, например, полный комплект томов французской энциклопедии Дидро – все тридцать пять томов ее. Затем первое издание Эразма Роттердамского «Похвала глупости». («Очень интересна внешность казахского экземпляра. Он весь исписан различными почерками. На первой странице неуклюжие знаки какой-то тайнописи, в середине на полях скоропись XVI века, на последней – четкие еврейские письмена. Сколько же разных людей по-разному читало и штудировало эту книгу!»)

Затем я писал о книге Галилея. Том самом издании, которое перекочевало к нам на экспозицию вводного отдела: «Следующая книга написана по-латыни. Вот ее далеко не полное заглавие: «Книга автора Галилео Галилея лиценциата Пизанской академии, экстраординарного математика, в которой содержится 7 диалогов о двух мирах Птоломея и Коперника с прибавлением об описании и движении земли».

На форзаце гравюра – три астронома наблюдают восходящее солнце. Возле дряхлого Аристотеля и кряжистого Птоломея, похожего на кулачного бойца, – гибкая и молодая фигура Коперника. Это знаменитая книга. Ей, положившей начало современной астрономии, посвящены толстейшие монографии на всех языках мира. Ее происхождение детально обследовано целыми поколениями историков. Книга Галилея вышла во Франции в феврале 1632 года, а в 1633-м шестидесятилетний автор на коленях и в рубище отрекался в подвалах инквизиции от истин, изложенных в семи диалогах.

В библиотеке хранится экземпляр издания, выпущенный знаменитой голландской фирмой «Эльзевир» после осуждения ее автора. Чтобы не погубить Галилея, издатель старательно отговаривается, что книга выпущена без ведома автора. Инквизиции пришлось сделать вид, что она верит в эту наивную оговорку.

С внешней стороны издание сделано с тем замечательным тактом, изяществом и простотой, которые делают имя Эльзевиров нарицательным. Глядя на чистый, четкий шрифт книги, невольно веришь странной легенде о том, что типографский набор Эльзевиров был отлит из чистого серебра».

И наконец, так сказать, под занавес, я наносил заключительный удар. Но как раз в это место статьи и вкралась опечатка, из-за которой впоследствии поднялось столько шума.

«Последняя книга, – писал я, – которой ограничилась наша беглая разведка, не отнесена администрацией к числу редких. Она скромно стоит на нижней полке, не привлекая внимания. Однако даже самый беглый, поверхностный осмотр оказался достаточным, чтобы определить ее колоссальную, не поддающуюся пока учету ценность. Это огромный фолиант по истории инквизиции, датированный 1685 годом. С редкой обстоятельностью, год за годом, рассказывает эта жуткая книга о пытках, казнях и религиозных гонениях. Неизвестный художник ее щедро иллюстрировал. Дыбы, костер, четвертование, виселица – вот тема этих мрачных прекрасных гравюр.

Что это за книга, как она попала в Казахстан? Имеется ли еще где-нибудь хоть один экземпляр? На эти вопросы заведующий иностранным отделом тов. Попятна никакого ответа дать не смогла. А между тем есть основание думать, что книга эта является уникальной. Книга эта ждет своего исследователя».

Кончалась статья так:

«К сожалению, научная обработка и использование этого огромного культурного богатства не находятся на должной высоте. Редчайшие издания XVI – XVII веков покрываются пылью, бесплодно ожидая читателя. Ученая часть библиотеки в ряду случаев сама не знает, какими сокровищами она владеет. Со– рок тысяч томов на 25 европейских языках обслуживаются одним сотрудником. Конечно, ни о какой научной работе при таких условиях разговаривать не приходится.

…Приходится констатировать, что Государственная публичная библиотека Казахстана, являющаяся одной из богатейших библиотек Союза, располагающая книгами мировой ценности, свое богатство знает из рук вон плохо».

Все это было напечатано в воскресном номере. Аюпова прочла и обомлела. Статья о библиотеке, о том, что эта библиотека является одной из крупнейших в Советском Союзе, о том, что ее фонды необозримы, сокровища, хранящиеся в ней, неоценимы, а она и ее работники ничего не знают и ничего не ценят. Что все это значит? Кто позволил какому-то нахалу из редакции рыться в ее библиотеке, что-то выявлять, что-то не одобрять, кого-то выделять, во что-то вмешиваться? И она, ученый секретарь, ничего не знает! «Товарищ Попятна, видите ли, водила этого хлюста по фондам! Так где же эта Попятна, ну-ка дайте ее сюда, я поговорю с этой Попятной по-своему». – «Да никакой товарищ Попятной у нас нет», – отвечают ученому секретарю перепуганные сотрудники.

«Вот как! – шипит ученая дама. – Я так и думала, что никакой Попятной у нас нет. Ясно, что все брехня. А ну-ка позвать того артиста, который водил корреспондента по библиотеке».

Дойдя до этого места, Корнилов – а я здесь точно передаю его рассказ – засмеялся и сказал:

– И тут нужно сказать: вы поставили меня в идиотское положение, она шипела и брызгала на меня, а я молчал как дурак, ведь у нас в самом деле нет никакой Попятной.

– Господи! – сказал я. – Да и я сам эту фамилию прочитал только в газете. Они же не посылают корректуру, вот и вышло… А вместо фразы: «На этот вопрос заведующая иностранным отделом, понятно, никакого ответа дать не могла» – машинистка напечатала: «Заведующая иностранным отделом Попятна»… – и так далее. Ну, что же можно было сделать? Номер-то уже вышел в свет.

– Ну, с этой Попятной все и началось, – улыбнулся Корнилов и стал рассказывать дальше.

Установив криминал, ученый секретарь Аюпова начала действовать. Она вызвала заведующего отделом хранения, распекла и выгнала из кабинета. Вызвала сотрудника восточного отдела профессора Гаврилова (он показывал мне старинные рукописи корана) и спросила его, с какой целью он создает вокруг своей работы в библиотеке нездоровую сенсацию и вписал себе в статью без ведома директора и ученой части какие-то сомнительные комплименты. Гаврилов, профессор-тюрколог, начал что-то объяснять, но тут Аюпова вдруг сняла трубку, позвонила в отдел кадров и попросила, чтоб ей немедленно принесли в кабинет личное дело сотрудника Гаврилова. И сказано это было так, что сотрудник Гаврилов побледнел и опустился на диван. Но она сидеть ему не дала, она сказала, что он свободен, пусть идет работать, а она его уж вызовет. И через час его действительно вызвали, но уже в отдел кадров и заставили писать новую автобиографию (прежняя, сказали ему, была составлена неудовлетворительно: не написано, например, отчего гражданин Гаврилов вдруг в 35-м году покинул Ленинград и кафедру арабистики, которой он руководил, и перебрался в Казахстан).

Потом ученый секретарь вызвала к себе профессора вторично, и тут началось самое безобразное. Она кричала, хватала и снова бросала на рычаг грохочущую телефонную трубку. Перед ней лежало личное дело Гаврилова с его новой автобиографией, и она раздраженно выхватывала то одну, то другую бумажку, махала ею перед его лицом и снова швыряла на стол. Она кричала, что отлично понимает, с какой целью все это сделано, что мы нарочно сговорились оклеветать коллектив библиотеки, но это у нас не пройдет, она пойдет и расскажет. В конце концов несчастного профессора почти замертво вытащили из ее кабинета.

С Корниловым все обошлось проще. Когда Аюпова начала кричать и махать перед его лицом трудовой книжкой, он вдруг встал с места, подошел к столу, вырвал у нее книжку из рук и вышел, хлопнув дверью.

Все это рассказал мне Корнилов, сидя против панорамы «Чудо XX века» и постукивая пальцами по столу.

– Вот так все и вышло, – окончил он. – Вот поэтому я и у вас.

– Ну что ж, – ответил я, – вышло неплохо. Посмотрим, что дальше будет. Утро вечера мудренее.

Но до утра мы не дождались: вечером в музей позвонили из редакции и попросили меня немедленно прийти в кабинет редактора. Я вошел и только что отворил дверь, как сразу увидел Аюпову. Она сидела в кресле нога на ногу и курила. На ней был ее постоянный черный костюм, та же юбка, похожая на брюки. На всю жизнь я запомнил ее узкое, прокуренное, желтое лицо, тонкие губы и жест – резкий, порывистый, отточенный, с которым она, далеко отставив острый локоть, выхватывала папиросу и, бросив что-то, снова закусывала ее. На протяжении разговора папироса эта все время гасла, и Аюпова, обдирая коробку, шумно чиркала спичками, ломала их и кидала прямо на стол.

Когда я вошел, она взглянула на меня и сразу же отвернулась.

– Ну, – сказал редактор обрадованно, – проходите, садитесь. Вы знакомы?

– Да, – ответил я, проходя и садясь. – Мы знакомы.

– Приходилось встречаться, – ответила Аюпова.

– Отлично, – сказал редактор, не замечая ее тона. – Тут вот какое дело…

Был он невысокого роста, плотный, смуглый, с круглым лицом и короткими мягкими висячими усами. И поэтому выглядел добрым и хитрым.

– Тут товарищ Аюпова недовольна нашей статьей, – продолжал он, смотря мне в лицо умными, смеющимися глазами, – напутали мы там много, заострили внимание не на том, на чем нужно. О редкостях расписали много, а работа коллектива библиотеки осталась в стороне.

– Ну как же в стороне, – пожал я плечами, – наоборот, мы написали, что книжный фонд огромный, а помещение маленькое, штата не хватает, и это тормозит работу.

– Поэтому вы и выдумали мне в помощь какую-то Попятну? – спросила Аюпова.

– А вот с Попятной, правильно, получился скандал, – сказал я редактору. – Нечего сказать, показали качество работы редакции, выдумали какого-то подпоручика Киже – товарищ Попятну. Кто за это будет отвечать?

– А автор, – любезно сказала Аюпова.

– Нет, нет, – быстро поднял руку редактор, – я уже вам говорил, товарищ Аюпова, что автор тут совершенно ни при чем, у него все правильно, это в типографии напутали. Мы этот случай будем еще обсуждать на летучке. Кто прошляпил – тот и ответит. Рублем ударим…

Аюпова взглянула на меня и провела дрожащей рукой по спинке кресла. И тут вдруг непонятное бешенство овладело мной. У меня его не было раньше – это она передала мне свои чувства. Я физически чувствовал, как она кипит, как все в ней прыгает и дрожит, как на раскаленной сковородке. И мне хотелось поддать жару еще, довести ее до полной истерики, до крика. Я мгновенно возненавидел ее всеми клеточками тела и стал сдержанным и точным.

– И вообще, товарищ редактор, – сказал я таким обычным тоном, как будто ровно ничего не случилось и никакой Аюповой вообще не было в кабинете, – надо на будущее ввести такое железное правило – автор обязательно должен читать корректуру.

– Да, есть такое правило у нас, есть, – страдальчески поморщился редактор. – Когда можем, посылаем, конечно. Но беда в том, что мы – ежедневная газета и потому исключений у нас в работе всегда будет больше, чем правил. Ну, вот, например, внезапно летит из номера какой-то материал, ночной редактор лезет в загон, хватает, скажем, вот вашу статью, считает строчки, урезает сколько надо и сует ее в полосу. Ну, какая же тут к бесу авторская корректура? Да и где он, автор-то? Из постели я его, что ли, тащить буду?

– Вот так и появляются всякие Попятны, – сказал я нравоучительно и услышал за собой тонкий певучий звон – это Аюпова рванулась на кресле.

– Не в Попятной дело в конце концов, – крикнула она и, выхватив папироску, с размаху бросила ее так, что она прилипла к стеклу. – Дело в том, что нечего было разводить сенсацию, – (она так и сказала – «разводить сенсацию»), – что это вам, Америка? Придумали, чем удивить советского человека – пятнадцатый, шестнадцатый века, Галилей, инквизиция. Нет, не этим советский человек интересуется. А то, что работу библиотеки определяют не тем, сколько она собрала изданий пятнадцатого или шестнадцатого века, а как обслуживает своих читателей. Это вы забыли? Как об-слу-жи-ва-ет! А вы за сенсацией погнались, за с-е-н-с-а-ц-и-е-й! Эх!

Она произносила «сенсация» так, что было ясно: все то плохое и темное, что есть в капитализме, – это и есть вот эта самая сенсация. Кит, на котором стоит эксплуататорский строй. Она выкрикнула все это и вдруг вздохнула и облизала губы. А я глядел на нее с прозорливой ненавистью и понимал все, что в ней происходит. Она накричалась, настучалась, наругалась, изошла слюной у себя в библиотеке, и для последнего решительного боя силенок у нее уже маловато. А тут вдруг неожиданно выясняется, что и приходила-то она зря: тот, в ком она видела все зло, и вообще ни при чем – виновата редакция. А что с редакции взять? Ничего. Поправки-то не печатаются. Это и она отлично понимала.

– И работа с читателем у вас тоже не на высоте, – сказал я меж тем дружески и подошел к ней вплотную, – помещение маленькое, неудобное, между некоторыми полками не пройдешь даже, и что у вас там лежит – одному Аллаху известно. Ну а насчет быстроты обслуживания вот смотрите сами, – и я достал из кармана записную книжку, – в двенадцать часов дня читатель заказал книжку. Через десять минут заказ дошел до книгохранилища и тут…

Аюпова зло поглядела и резко отодвинулась.

– Не трудитесь, – сказала она и так махнула рукой, что мой блокнот полетел на пол. – Меня корниловские данные совершенно не интересуют.

– Да это же не корниловские данные, – сказал я, – я выписал это из вашего доклада.

– Как, я вам давала свой доклад? – мгновенно вскинула голову Аюпова, и мне показалось, что она даже побледнела. – Вы от меня хоть слово слышали? Я с вами разговаривала? Да вам их дал все этот человек, который… – Она рывком повернулась к редактору. – Обо всех этих вопросах я хотела поговорить с вами особо, – сказала она сухо.

Наступило молчание. Я смотрел на Аюпову. Аюпова смотрела на меня.

– Ну что ж, – сказал редактор и поднялся из-за стола, – давайте поговорим. Товарищ подождет в другой комнате. Только вы не уходите, – скороговоркой бросил он мне. – Вы мне будете нужны. Я вас позову.

Позвал он меня через десять минут. Когда я вошел, Аюпова по-прежнему сидела и курила.

– Слушайте, – сказал редактор хмуро. – Вы имели сведения, что Корнилов отбывал ссылку?

– Имел, – ответил я.

– Как? За что? Когда? – спросил редактор хмуро и быстро.

Аюпова взглянула на меня, и на ее лице выразилось такое злое, победное торжество, что мне даже стало смешно. «Да ты еще и круглая дура», – подумал я и ответил:

– Все, что я знаю, он рассказал только вчера. Была у него какая-то дурацкая студенческая история, что-то они там натворили спьяну…

– А именно, именно?! – подстегнул меня редактор. – Что именно там они натворили? Вы этим не интересовались? Он что, партийный?

– Не знаю.

– Зря! – хлестко сказал редактор и слегка ударил маленьким кулачком по столу. – Ну и даже примерно не знаете, в чем там дело?

– Да нет, примерно-то знаю. Обыкновенный студенческий скандал, он и попал как-то боком. Просто пристал к пьяной компании.

– Да это все равно, все равно! – торжествующе запела и замахала на меня Аюпова. – Раз его сослали…

– Да не говорю я с вами! – крикнул я на всю редакцию и так толкнул пустой стул, что он упал. – И вообще это не ваше дело, а…

Но я плохо знал Аюпову. Она вдруг грозно поднялась, сделалась выше на целую голову, стала высокой, стройной, подтянутой и с размаху швырнула в меня папиросой.

– А чье же это дело? – крикнула она. – Ваше, что ли? Да дай только волю таким, как вы… – Она махнула рукой. – А вот вождь нас учит, что советская печать – острейшее орудие и ее нужно делать чистыми руками, это вы знаете?!

– Так это не ваши ли руки чистые! – крикнул я. – Котенка я не дал бы в эти чистые руки, а не только людей.

– Гнать вас из музея поганой палкой нужно, – загремела Аюпова и сразу стала из желтой иссиня-красной, – в шею гнать, пока вы не навредили еще больше. Какие вы там беседы ведете с нашей молодежью о знатном просоводе, что вы думаете – это секрет?

– Что? О просоводе?

Сознаюсь, я просто ошалел. Словно обухом она меня ударила.

– А, не помните, уже не помните? – усмехнулась Аюпова и вдруг наклонилась и яростно, дробно забарабанила кулаком по спинке кресла. – Врете! Все вспомните! Все, как есть, вспомните! И как вы экскурсии проводили, и как персонал обучал и клеветать на наших лучших людей, и как портреты вождей на бумагу продавали, все вспомните, все…

Дверь приотворилась, и в ней показалось испуганное лицо тети Насти – редакционной уборщицы.

– А не захотите вспомнить сами, так заставят другие! – торжествующе кричала Аюпова.

– Ну, хватит, – вдруг резко и тихо сказал редактор и встал с места. – Что это, редакция или зверинец? Какие портреты вождей вы там продавали на бумагу?

– Да газеты, старые газеты, – сказал я, мучаясь от дурноты. – Месяца два тому назад мы продали в ларек несколько пудов старых газет.

– А со знатным просоводом что?

– А спросите ее.

Я махнул рукой и отвернулся, мне уж было на все наплевать – на Аюпову, на редактора, на самого себя. Так мне вдруг стало скучно и противно.

– Да-а, – протянул редактор. – Да-а!

Аюпова победно взглянула на меня, поднялась с места и взяла портфель.

– Когда потребуется и спросят, я расскажу, – сказала она величественно, и голос ее уже опять пел. – А с вами я вообще больше дел иметь не хочу, и вы к нам не приходите. – Она пошла и остановилась около стола строгая, чинная, невозмутимая в своей несгибаемой правоте. – Так вот, товарищ редактор, я пришла к вам не жаловаться, а как партиец к партийцу. Вы, конечно, вольны делать, что хотите, но… Советская власть должна делаться чистыми руками! – Она выкрикнула это, как лозунг, и вышла из кабинета.
 
СфинксДата: Пятница, 19.04.2019, 22:55 | Сообщение # 12
Группа: Админ Общины
Сообщений: 1997
Статус: Offline
Наступило тяжелое молчание. Редактор долго молчал, смотрел на крышку стола и хмурился, а потом вдруг взял трубку, вызвал типографию и о чем-то быстро поговорил с ночным редактором. Содержание разговора до меня уже не доходило совершенно. Я сидел, молчал, качал ногой, и внутри у меня было пусто, одиноко и мерзко. А потом редактор встал из-за стола, прошелся по кабинету, подошел к окну, постоял около него, задернул шторку, взял со стола портфель, застегнул его, подошел к двери, приоткрыл ее и крикнул:

– Тетя Настя, запирайте дверь, мы уходим.

Потом подошел ко мне и тронул меня за плечо.

– Пойдем, – сказал он тихо.

Было тихо и совершенно безветренно. Вовсю сияла прозрачная луна, и от ее света все казалось либо голубым, либо зеленым, либо пепельным, гладкие стволы тополей – зелеными, белые стены невысоких домов – голубыми, водоразборная будка, камни на обочине – серебристо-серыми. Было так светло, что я различал каждый лист на тополе, каждую мелкую ямочку на дороге, наполненную до краев терпким лунным светом. Большие синие заводи стояли около заплотов, и в них, как подводные камни, лежали черные, резкие, почти фиолетовые тени. Мы вышли на проспект и пошли по краю мостовой – около самых тополей; у наших ног по арыкам бесшумно, стремительно неслась вода – то совершенно черная под тополями, то синяя с фиолетовыми быстрыми искрами на переходах.

– Где-то листья жгут, – сказал редактор негромко. – Слышите дымок?

Это вдруг с той стороны улицы от садов и гор налетел теплый нежный ветерок и принес целое облако, пахнущее дымом и яблоками. С поворота бесшумно вылетел и остановился перед нами тоже совсем зеленый от лунного света редакционный газик; высунулось лицо шофера.

– Ваня, ты поезжай домой, – сказал редактор. – А я пешком пойду.

Дверь снова щелкнула, молодой голос о чем-то спросил.

– Нет, – ответил редактор, – завтра заедешь часам к трем, я в редакцию не пойду.

Мы прошли еще несколько шагов, и тут редактор спросил меня:

– Вы слышали, что сегодня сказала Аюпова?

– Да, – ответил я.

Он поглядел на луну и глубоко вобрал в себя воздух.

– Ночь-то, ночь-то какая! – воскликнул он совершенно иным тоном, мягким и лирическим. – Вы знаете, я первый раз в этом году гуляю ночью. Как мы все-таки обкрадываем себя под конец жизни! От мяса отказываемся, в горы не ходим, по ночам не гуляем. А ведь последние годы…

Я молчал.

– Да, такая вот неприятность с этим Корниловым. И Аюпова права! При всем при том, а права!

– Это в чем же? – остановился я.

Он вздохнул.

– А в том она права, дорогой мой, – сказал он нравоучительно и печально и взял меня под руку, – что советская печать должна делаться чистыми руками. Понятно тебе? А всякого рода чуждый элемент – обиженные, репрессированные, приспособившиеся, классово чуждые – эти и близко не должны к ней допускаться. А мы вот часто допускаем. Иногда от гнилого либерализма, иногда от лени – самим-то ведь писать не хочется! А чаще вот так, как сегодня – от идиотской болезни благодушия. И получается: указал человек на конкретный недостаток, обличил кого-то, а обличенный приходит и говорит: «Я протестую! Вы в своей газете предоставили трибуну классовому врагу». И ничего не попишешь, приходится признаваться – действительно предоставили трибуну.

– Это Корнилов-то враг! – воскликнул я.

Редактор посмотрел на меня и засмеялся.

– Что, не враг? – спросил он добродушно и ответил; – Может быть, может быть, и даже наверно совсем не враг, но вот знаем-то это вы да я, а тот, к кому Аюпова побежит жаловаться, он нас с вами не спросит. Он как будет смотреть? Репрессирован? Да, репрессирован. За что репрессирован? За антисоветскую деятельность. Судимость еще не снята, а он каким-то боком сотрудничает в газете. Ну что ж, очень плохо, что ему дали такую возможность. И тот, кто допустил ее, тот потерял бдительность. Вот и весь разговор со мной. Понимаете?

Я молчал.

– И весь разговор, – повторил он настойчиво. – Потому что, когда скажут так, тебе отвечать нечего. А потом объясняйся ходи. И хорошо, хорошо, если когда все объяснишь, и все докажешь, и все бумажки принесешь, тебе тот же товарищ скажет вдруг по-простому, по-человеческому: «И надо было тебе связываться с ним, доставлять и себе и нам такие неприятности? Неужели у тебя не нашлось в редакции никого, кто мог бы написать эту же самую статейку, но только без всяких историй? За что ты тогда людям жалование платишь?» И ведь нечего ответить: он прав.

– Это так, конечно, – уныло согласился я, – если смотреть так, то…

Он взглянул на меня, безнадежно покачал головой и вздохнул. Опять мы шли по улице, залитой луной, мимо тополей, голубых и серых от лунного света. Кое-где в них горело еще одно красное или зеленое окно, – мимо заборов и будок, садов и площадей, мимо всего уснувшего города.

– И парня, конечно, жалко, – сказал редактор. – Это так! Он бегал, старался, хотел оказать нам услугу – и вот, пожалуйста, получил. Вы что ж думаете, я не понимаю этого?

Я молчал.

Он искоса посмотрел на меня, потом быстро наклонился, поднял с дороги какой-то камешек и, коротко размахнувшись, бросил его в темноту.

– И главное ведь, – заговорил он, помолчав, – из самых низких шкурных чувств поднят весь этот хай, чтоб никто и думать не смел тронуть Аюпову! Она чтоб всех, а ее – ни-ни-ни! Что мое – то свято. Не суйся, а то голову отшибу, вот как Корнилову. До сих по без работы шляется, нигде не принимают! Вот ведь что она хочет. А ведь тоже говорит: «Я люблю самокритику».

Я засмеялся.

– Это она вам так сказала?

Он тоже засмеялся.

– Она. С этого и начался разговор. «Я люблю самокритику, я сама критикую других и прошу, чтобы меня тоже критиковали самым беспощадным образом. Без критики, я считаю, нет движения вперед». Это она считает! Ну, а потом: зачем мы поместили эту статью? Зачем упрекаем в том-то, том-то, зачем с ней не согласовали, зачем разрешили клеймить?

Мы прошли еще до конца аллеи, и тут редактор вдруг взял меня за локоть и повернул тихонько назад.

– Пойдем! Пора! Жена теперь уже все телефоны оборвала. Понять не может, куда я делся. Ведь я со службы всегда сразу домой. – Он помолчал, подумал. – Аюпова мне сказала, что Корнилов хочет поступить к вам в музей – это правда?

Я пожал плечами.

– Теперь его не возьмут. Ведь она всюду бегает и жалуется.

– А директор трус? – спросил редактор, что-то обдумывая.

– Нет, директор как раз храбрый человек, но…

– Так я завтра позвоню ему, – решил редактор. – Пусть берет, не боится.

Я поговорю где нужно, объясню все. Самое-то главное: статья правильная! Молодец Корнилов, интересный материал дал, стоящий. Это нужно учесть. И мне уже звонили из ЦК, говорили: побольше бы таких статей.

– Сделанных вражескими руками? – спросил я.

Он засмеялся и махнул рукой.

– Ладно! До свидания. Вот наконец я и дошел. Четыре раза прохожу я сегодня мимо. Никогда у меня еще этого не было.

Он пошел и вдруг остановился.

– Слушай, – сказал он серьезно, – ты на Аюпову тоже очень не обижайся. У нее неделю тому назад забрали мужа.

Меня разбудил дед-столяр. Он стоял надо мной и кашлял. Я поднял голову.

– Все спишь, – просипел дед, в груди у него сразу запели две дудки. – Вот задышка замучила, и махорку теперь не курю, а все давит. А ну, вставай, говорю. Там у тебя массовичка всю твою империю разгромила, все твои образы на полу.

– Какие образы? – спросил я, еще не совсем проснувшись.

– Пойди – увидишь. – И он сердито положил на край кровати фотографию Кастанье – уникальный экземпляр, отысканный мной в старых архивных папках музея.

– Где ты это взял? – спросил я, и сон с меня как рукой сняло.

– Да говорю: иди, они все там валяются. Я вскочил и стал одеваться. Дед стоял надо мной, кашлял и рассказывал:

– Позвала меня и говорит: «Принесите лестницу, будем снимать фотографии». Ну, я, конечно, принес, а она привела меня к твоим щитам и приказывает: «Вот я буду показывать, а вы снимайте». Когда дошло вот до этого твоего, я ее спрашиваю: «А хранитель, говорю, знает?» А она: «Не знает – так узнает. Это приказ свыше, снимайте, не бойтесь». Ну, раз не бойтесь, то я и ободрал у тебя все начисто.

С портретом Кастанье в руке я влетел в музей и увидел: массовичка уже покончила с «Дружбой народов» и, подбоченившись, командовала разрушением «Культуры и искусства Казахстана». Около нее на полу лежала целая груда рам и плакатов. К ободранной стене была прислонена трясучая, заляпанная цементом лестница, и на верхней перекладине ее плясал наш электрик Петька – горластый парень лет двадцати. Приподнявшись на цыпочки, он тянулся к огромной фотографии: «Чапаев со своим штабом». Две женщины – фотограф и заведующая отделом хранения Клара – поддерживали эту лестницу с обеих сторон и боязливо глядели на Петьку.

– Зоя Михайловна, что ж вы делаете! – крикнул я.

Массовичка посмотрела на меня и улыбнулась. Была она толстая, с одутловатым лицом, вытянутым настолько, что мне все время хотелось зажать его в ладонь, как клизму, да и подавить. Глаза у массовички были узенькие, свинушьи, с желтыми прожилками.

– Здравствуйте, – сказала она мне строго. – А мы вас уже искали! Вот, – она кивнула на стены, – чистим экспозицию, директор приказал заменить устаревшие экспонаты. У вас мы уже все закончили.

– Так что ж, это вы по приказу директора сняли – Кастанье? – спросил я.

– Разумеется! – воскликнула массовичка. – Да вы же и сами понимаете, конечно, что этому экспонату не место в музее.

– Это почему же «конечно»? – спросил я свирепо.

Она хитро и мудро прищурилась. Она политически прищурилась, так сказать.

– А вы посмотрите на него получше, – сказала она.

Я посмотрел получше. Конечно, не ахти какой вкус был у Кастанье. Он сфотографировался в позе Гамлета. Черный спадающий плащ, мундир, черная широкополая шляпа, а в руке череп.

– Ну и что? – спросил я.

– Ну, одет-то, одет-то он как! – раздраженно крикнула массовичка и ткнула в портрет пальцем.

Из-под плаща Кастанье выглядывал мундир министерства просвещения с выпушками и блестящими орлеными пуговицами, а на груди белел тщательно вырисованный ретушером значок школы правоведения.

– Ну и что? – повторил я, действительно ничего не понимая.

– Снимайте, снимайте, Петя, не стойте! – вдруг закричала массовичка и подняла обе руки. – Только осторожней, ради Бога, а то как бы опять не прорвалось.

Я раздраженно пожал плечами. Заведующая отделом хранения Клара – красивая, тонкая, черноволосая, смуглая казашка, похожая и на индуску и на черкешенку, – отошла от лестницы и осторожно дотронулась до моего локтя. Я нетерпеливо брыкнулся.

– А Чапаева вы зачем снимаете, – спросил я грубо, – его-то вам кто велел?…

Тут Клара снова дернула меня за рукав и певуче сказала:

– А я вас все время искала. Нужно расписаться в книге за экспонаты, идемте.

Я машинально пошел за ней.

– А портрет положите, – продолжала она, – потом я приму его у вас.

– Да я его сейчас опять повешу, – крикнул я злобно и снова вырвал у нее локоть.

– Да вы сначала к директору сходите, – мирно посоветовала мне массовичка. – И не кричите. Ведь публика ходит.

Когда мы сошли вниз, Клара сказала:

– Конечно, Зоя Михайловна перехлестывает. Сняла вчера свыше ста фотографий: «Уборка урожая», «Свиноферма», «Швейная фабрика», портреты ударников, нескольких ученых.

– Зачем?

Клара улыбнулась и пожала плечами.

– Говорит, так безопаснее, мало ли кого тогда фотографировали. Присваивали им звания, а потом они оказались врагами народа. Осторожная она очень.

– Сволочь она! – сказал я крепко и так сжал Кастанье, что он хрустнул. – Сволочь, и все.
 
СфинксДата: Пятница, 19.04.2019, 22:56 | Сообщение # 13
Группа: Админ Общины
Сообщений: 1997
Статус: Offline
Когда мы вместе зашли в кабинет к директору, он, лежа грудью на столе, говорил по телефону. Увидев нас, он улыбнулся, протянул мне руку и очень ловко, с армейским шиком поцеловал руку у Клары, потом махнул нам рукой («Садитесь»), сказал еще несколько слов в трубку, опустил ее и сел.

– Так где ж твой Корнилов? – спросил он меня. – Что за волынка? А? Я уж и резолюцию положил, и приказ отпечатали, а его все нет. То целый день вертелся, а то пропал.

– Придет, – сказал я. – Слушайте…

– Сначала ты меня послушай, а я тебя потом, – скороговоркой сказал директор. – Так вот, прежде всего найди Корнилова и отдай ему приказ. Пусть сдает в канцелярию трудкнижку и сейчас же собирается в горы. За ним заедет завхоз на машине. Понял?

Директор безнадежно посмотрел на меня, вздохнул, покачал головой и обернулся к Кларе.

– Кларочка, – сказал он ласково, – я сейчас уезжаю и больше сегодня тут не буду. Так вы проследите, пожалуйста, за всем этим делом, а то я с ученым говорю, а он вон там где-то с воробышками… – Он махнул рукой на окно и снова развеселился и подобрел. – Ну как, состоялся ваш разговор с Аюповой?

Я кивнул головой.

– Ну и что?

– Да ничего…

Директор слегка ударил ладонью по столу и расхохотался.

– То-то, что ничего! Вояка! «Эти проклятые чистые руки!» Она тебе покажет, какие у нее руки! – Он опять вдруг стал совершенно серьезным. – Так вот, пусть Корнилов немедленно берет приказ и едет. Если что, рабочих выделит бригадир Потапов. Я с ним уже сговорился. Он и квартиру отведет. Кларочка, надо будет дать ему под отчет эдак рублей двести пятьдесят, что ли. Так я дал команду бухгалтеру, а вы, дорогая, проследите. Не забудете, хорошо? Дед к четырем часам должен подойти, я к нему человека посылал. А что это ты вертишь?

– Кастанье, – сказал я и положил портрет директору на стол. – Вот посмотрите.

– Ну, смотрю. – Директор осмотрел портрет со всех сторон и положил его опять. – Ну, так что в нем такого особенного? Какой-то гробокопатель, то есть археолог! – Директор с великим удовольствием выговорил это слово. – Интересный этот ученый мир. Вот он череп взял – зачем взял? Кларочка, вы не видели в кино «Человек в футляре»? Народный артист Хмелев играет. Ну, точь-в-точь такой же тип: и бородка и мундир. Только вот черепа нет. Ну, зачем же ты мне его принес? Тащи его к себе и вешай на стенке, пусть люди смотрят, удивляются.

– Он у меня и висел, а массовичка сняла, сказала, что вы ей приказали, – ответил я.

– Я приказал? Вот этого? – директор снова поглядел на портрет. – Ничего я не приказывал. А как ты его назвал? Кас… Квас… француз, что ли?

– Преподаватель французского языка Оренбургской гимназии Кастанье.

– Я же говорю – Беликов, – засмеялся директор. – Тот хотя латынь преподавал. Нет, я ничего не приказывал. Это вы уж с ней разбирайтесь сами.

– Так вы же директор. Она на вас ссылается, – сказал я резко. – «Директор, мол, приказал…» Вы посмотрите, что она в музее-то наделала! Все стены ободраны, вот при мне Чапаева стаскивала, уж не знаю, за кого еще она примется.

Директор нахмурился и сел в кресло.

– А если не знаешь, так и не говори, – сказал он резко. – Это не Чапаева снимают, а тех, кто с ним сняты. Советский музей не должен превращаться в галерею врагов народа, а на этой фотографии враги есть. Чапаев не мог их знать, а мы знаем. И ты, вместо того чтоб кричать да размахивать, подошел бы ко мне и все сразу узнал.

Я взглянул на Клару, она делала мне знак глазами. Но я сейчас же отвернулся.

– Ладно, – сказал я, – пускай вместе с Чапаевым сидели враги, но чабаны-то при чем? Их-то зачем срывать со стены? Мы вот пишем о наших лучших людях, что они строители социализма, так за что же их так с гвоздя да об пол? Строителей-то?

– Ну, ты говори, да не заговаривайся, – грозно поднялся директор и так стиснул пресс-папье, что у него позеленели пальцы. – Ты отдаешь себе отчет, что говоришь?

– Я-то отдаю, – сказал я, тоже зажигаясь, – а вот те, кто по вашему приказанию обдирает стены, вот те-то… Вот Клара знает, что она там науродовала. Клара, ну…

– Бога ради, – быстро сказала Клара своим мягким, певучим голосом. – Бога ради…

Директор секунду гневно смотрел на меня, потом снял телефонную трубку, вызвал дежурного и приказал ему немедленно разыскать и послать к нему Зою Михайловну. Потом снова опустился в кресло и принялся читать какую-то бумагу. На меня он уже не смотрел. В кабинете наступило неловкое молчание. Я подошел к дивану и сел рядом с Кларой. Она взглянула на меня и чуть укоризненно качнула головой. И тут вошла массовичка. Она была красная, распаренная, пыльная. Белая узкая блузка (она всегда носила такие, что у нее все выпирало) потемнела под мышками.

– А я только что собиралась идти к вам, – сказала она. – Ну, в основном наверху, кончили. Сейчас звонили из двенадцатой школы. Заведующий учебной частью просит нас…

– Постойте. – Директор взял со стола портрет Кастанье. – Кто это такой?

– Царский чиновник, – ответила массовичка.

– А какой именно?

Она замешкалась.

– Не знаете?

– Нет, но…

– Так зачем же вы его сняли? – Директор положил портрет на стол. – Надо будет сейчас же повесить на прежнее место.

Массовичка быстро взглянула на меня. Я молчал и глядел на пол. Клара за моей спиной протянула тонкую сильную руку и сильно сжала мне запястье.

– Товарищ директор, – вдруг горячо взмолилась массовичка, – ведь я отвечаю за идеологическую работу в музее. Так?

– Ну?

– И вы меня сами рекомендовали в ряды сочувствующих, так? Так как же я могу допустить, чтоб в музее, где я провожу экскурсии, на видном месте торчал царский сатрап во всех своих регалиях? Ведь это реакционный ученый, шовинист, черносотенец. Его не знает никто, кроме нашего ученого сотрудника, он откопал его неизвестно у кого и где и взял в экспозицию. Вот спрашивают меня школьники: что это за генерал? Зачем он здесь? Что я должна отвечать?

– А до сих пор что отвечали? – спросил я.

– Ничего. Я молчала, – горестно улыбнулась массовичка и развела руками.

– Ну и молчите, – сказал я. – Кто грамотный, тот прочтет текстовку, там все написано – кто такой этот Кастанье, что он сделал, какие у него книги и даже откуда взята фотография.

Опять наступило молчание.

– Так вот, Зоя Михайловна, фотографию нужно сейчас же повесить обратно, – приказал директор. – И вот мне говорят, что вы и в других отделах что-то поснимали. Кого вы там сняли?

– Товарищ директор.

Массовичка расстроено взглянула на директора. Он молчал, она перевела глаза на меня, я улыбнулся, и тут она вдруг вскинула голову и сказала величественно:

– Да, я сняла! Сняла на свою ответственность несколько подозрительных мне фотографий. Я считаю: мы должны быть бдительны, товарищ директор! Вы знаете, сколько в наших хозяйственных органах разоблачено за последнее время вредителей? Разве мы их всех знаем в лицо? К нам приезжают люди со всего Казахстана. Что ж они скажут, когда увидят у нас в экспозиции какого-нибудь националиста или вредителя? Он хлеб клещом заражал, а мы его рядом с Лысенко повесили. Вот недавно был такой случай… Клара Фазулаевна присутствовала.

Тут уж я сжал руку Клары, и она молча отвернулась.

– Ну, Клара Фазулаевна тут, положим, ни при чем, – сказал директор, проследив за мной глазами. – Случаи, конечно, могут быть всякие, все их все равно не предусмотришь. Но вот одно я уж предвижу. Позвонят мне, скажем, завтра из крайкома и скажут: «Вот сидит сейчас у меня знатный стахановец, жалуется на то, что ты, директор, его портрет сорвал да в помойку отправил. Ты что ж, друг хороший, хочешь в музее одни голые стены оставить, так тебе спокойнее? Что ты врагов повыкидывал, скажут мне, это ты хорошо сделал, но зачем же ты, дундук, и героев на одну свалку с врагами отправляешь?» Что я отвечу на это? Что у меня завелась такая сверхбдительная массовичка, что решила уже никому не верить? Покойники, мол, это дело твердое, а вот живые-то… кто их там знает… Так, что ли?

Она молчала.

– Так вот я вас очень прошу – восстановите все, как было! И сделайте это сейчас же.

Она молчала.

– Сейчас же, Зоя Михайловна, очень вас прошу. Вот Клара Фазулаевна вам поможет.

– Сделаем, – коротко ответила Клара и поднялась с дивана.

– Хорошо, если это приказ, – начала массовичка.

– Да, да, я это вам приказываю, Зоя Михайловна, – коротко оборвал ее директор. – Я в ответе.

Выходя из кабинета, массовичка взглянула на меня.

– Когда у человека нет дел, – сказала она улыбаясь, – он разводит кляузы. Ну, знаете, если я уж начну кляузничать…

И только что она прикрыла свою дверь, как зазвонил телефон. Директор взял трубку, послушал и вдруг заулыбался, закивал головой. Около его глаз появилось множество мелких, хитрых морщинок.

– Да, да, товарищ Аюпова, – сказал он радостно. – Слушаю, слушаю вас, товарищ Аюпова. Как фамилия-то, говорите? – Он быстро взглянул на меня. – Да, да, есть у нас такой артист. Да нет, пока что никаких особых замечаний за ним нет. Да, работает! А что такое? Ага, ага… Да что вы говорите? О, этим надо будет заняться, заняться! Вот наша беззаботность-то, а? Товарищ Аюпова, у меня сейчас маленькое заседание, сидят люди, так, если разрешите, я вас побеспокою через полчаса. Это очень, очень важно все, что вы говорите. Большое, большое спасибо. Ну, конечно! Как партиец партийцу… – Он положил трубку и скверно выругался. – И ведь воображает, что спасает страну, – сказал он задумчиво и поднялся из-за стола. – Пойдем, сейчас за мной заедут. Он взял фуражку, вышел в коридор и вдруг остановился и взглянул на меня так, как будто видел впервые.

– Слушай! – сказал он. – А может быть, тебя послать на месяц в Москву, а? Слышал, что тебе сейчас массовичка высказала, а тут еще Аюпова звонит, предупреждает. Работы сейчас все равно нет, так ехал бы, а? Ты ведь чувствуешь, какое время наступает.

– Какое же? – спросил я тупо.

– Очень строгое время наступает, – сказал директор и вдруг рассердился. – Да ты что, ребенок, что ли? Газет не читаешь? Ну, очень плохо делаешь, если не читаешь. Ведь мы живем на линии фронта. Наши летчики сбивают немецкие самолеты уже около Мадрида. Так это пока только около Мадрида, а скоро они будут их сбивать и около Парижа, и около Варшавы, и около Праги, а может, и еще где поближе. И от этого, заметь, как ни пяться, никуда не уйдешь. Неужели ты об этом не думаешь?

Я молчал.

– А что значит, что мы живем на линии фронта? – продолжал директор. – Это значит, что штабы – и их и наш – не спят ни днем ни ночью. Засылают друг к другу шпионов и диверсантов. Кого могут – покупают, кого могут – запугивают. Денег на это всегда хватает, а страха – еще больше. Ты читал, что товарищ Сталин сказал о капиталистическом окружении? Что это очень неприятная вещь, читал ты это? Ну вот! Но окружение это, как бы тебе сказать… – Он повертел пальцами. – Это хроническая язва в желудке, сосет и сосет, а жить все-таки можно, только надо помнить, что она есть. А вот еще такая вещь, как линия огня – это уж много хуже. А мы вот на этой линии живем. А если это так, то обязательно должны быть и перебежчики туда и сюда. Это-то тебе понятно?

Я кивнул головой.

– А перебежчики разные бывают: один просто бросил ружье и побежал, а другие никуда не бегут, а сидят в наших штабах и работают. Вот на них работают. – Он махнул рукой на запад. – Понятно? Один враг в штабе, а целая наша армия снимается и идет на минные поля. А как ты такого откроешь, если все свои и подозревать некого? Если каждый тебе как брат или сын, если ты с ним под одной шинелью спал, осьмушку хлеба делил? – Теперь уж директор говорил тихо, горячо и просто. – Если он лучший из лучших – в прошлом у него победы, а сейчас он день и ночь на работе? Как ты его, я спрашиваю, узнаешь? Как? Как? Вот в том-то и дело, что никак не узнаешь. А надо узнать, надо! Потому что иначе смерть… Миллион смертей. И мы узнаем! Не сразу, а лет через десять, через двадцать. И тогда уж не щадим! Расстреливаем живого, разжалуем мертвого, портреты снимаем, жену ссылаем, друзей-приятелей под ноготь берем.

– А друзья-то чем виноваты?

– А тем, – директор сурово взглянул мне в глаза, – что черт знает кто он такой, этот друг-то. Резидент сам по себе ничего сделать не может. Он ноль без палочки. Окружение его – вот что важно. Вот мы и выжигаем все окружение, как у тебя мать когда-то выжигала клопиные гнезда. А затем и ту самую почву выжигаем, на которой это предательство выросло. Всех неустойчивых, сомневающихся, связанных с той стороной, готовящихся к измене, врагов настоящих, прошлых и будущих, всю эту нечисть мы заранее уничтожаем. Понял? Заранее!

– Понять-то понял, – сказал я, – чего ж тут не понять… Но разве можно казнить за преступление до преступления? Это значит – карать не за что-то, а во имя чего-то. Так ведь эдак жертву Молоху приносят, а не государство укрепляют. Молоху-то что? Он бронзовый! А вот Советскому-то государству не поздоровится от такой защиты.

– А мы вот уничтожаем во имя нашей революции, – негромко крикнул директор и топнул сапогом. – И будем уничтожать. Поэтому не спрашивай другой раз, почему снимают портреты и кого именно снимают. Знай: сняли врага. Еще одного скрытого врага разоблачили и сняли. И ты вот эти самые свои вопросики поганые оставь при себе. И язык! Язык держи-ка подальше за зубами. А то оторвут вместе с умной головой. Некогда сейчас разбираться. Понимай, какое время наступает.

Он ушел, а я так и остался в коридоре. «Время наступает», – сказал он. Я еще не знал, какое это время наступает и зачем ему надо наступать именно на меня, но вдруг ощутил такой холод, такую жуть, что у меня даже мурашки побежали по коже и заломило под ногтями. Подобное чувство я испытал до того только однажды, когда забрался на колокольню, перегнулся и повис над пятидесятипятиметровой пропастью. Этот страх и тоска налетели на меня и сожгли всего. И не в силах больше ни стоять, ни рассуждать, ни оставаться здесь, я сорвался и побежал. Но побежал не туда, куда направлялся с портретом Кастанье, не к своим черепкам, надгробьям и каменным бабам, а просто прислонил Кастанье к стене и сбежал вниз в парк, под открытое небо.

Стояло чистое, розовое, прозрачное, чуть ветреное утро. Шумели тополя, но горы были такие ясные и близкие, что, казалось, они начинаются прямо за парком. Голубые леса карабкались по их склонам. Я стоял, смотрел на них и думал, что, если мне быстро попалась бы попутная машина, я через полчаса мог бы быть там среди этого холода и чистоты. Так и застал меня Корнилов. Он шел через парковую площадь, размахивая серой трудовой книжкой.

– Слушайте, – воскликнул он удивленно, – у меня уже полный порядок. Принят! Это вас надо благодарить?

– Я тут ни при чем, – ответил я, не двигаясь. – Зайдете завтра к директору – сегодня он уже уехал. Он удивленно взглянул на меня и спросил:

– Так, может, вы мне покажете нашу комнату?

Я покачал головой.

– Некогда.

Он постоял, посмотрел и тронул меня за локоть.

– Что с вами такое? Вам нехорошо?

– Нет, – ответил я, – мне ничего.

Он постоял, помаялся и робко попросил:

– Тогда вы, быть может, покажете мне мое место?…

– Не сейчас, – сказал я, – сейчас вы идите к Кларе Фазулаевне. Ей директор велел заняться вами. Я еду в горы, в колхоз «Горный гигант». Вот видите, стою жду машину. Сейчас она придет. До свидания! Идите!
 
СфинксДата: Воскресенье, 21.04.2019, 23:48 | Сообщение # 14
Группа: Админ Общины
Сообщений: 1997
Статус: Offline
Часть вторая

Глава первая

Случайная машина подбросила меня почти до самого колхоза «Горный гигант». Шофер попался свойский, из хороших здешних парней, и минут через десять я уже знал все о шестой бригаде и о бригадире Потапове.

Так я узнал, что Иван Семенович – мужик серьезный, авторитетный, любит, правда, выпить, но без этого тоже нельзя. Что будто бы в прошлом году выкопали здесь где-то три горшка и один, говорят, был полон червонцами. Ну а правда это или нет, кто же его знает? Сейчас они все пустыми стоят в сарае – если любопытно, можно поглядеть.

Потом мы въехали в гору, и пошли сады; шофер мне объяснил, что урожай на яблоки в этом году «выдающий», кое-где даже ветки приходится подпирать рогатками. Вот какой урожай! Он сказал: если я хочу достать яблочек, то лучше всего мне говорить со сторожихой, тетей Дашей. Вон-вон ее дом на отшибе! Только не рано ли я еду? Апорт-то ведь еще не снимали.

Тогда я спросил его: а почему апорт? Апорта и в Московской области много. Вот, говорят, лимонка какая-то особенная есть. Тут шофер обернулся ко мне и спросил:

– А вы что, командировочный? – И горячо заговорил: – Так вы слушайте, что я говорю: вы апорт спрашивайте! Только его, только его! Как вы в Москве чемодан с ним раскроете, так все рты поразевают, там и яблок таких сроду не видели. Каждое с килограмм! Потому и город называется Алма-Ата, что – отец яблок. А лимонка что ж? Оно яблочко маленькое, желтое, не выдающее. – И прибавил решительно: – Нет, апорт! Только апорт!

Я пожал плечами – опять то же самое, Алма-Ата – отец яблок.

Испокон веков славились на Руси нежинские огурцы, чарджуйские дыни, владимирская вишня, камышинские арбузы и верненский апорт. Это действительно почти невероятное яблоко – огромное, блестящее, ярко-красное. Когда я впервые увидел его, то не поверил своим глазам. Оно лежало на черном жестяном подносе, исписанном огромными трактирными розами, и розы не казались уже огромными, яблок было всего три, но они занимали весь поднос – лучистые, лакированные, как ярмарочные матрешки, расписанные мазками, пятнами, какими-то вихрями света и зелени. Они были так хороши, что я побоялся их тронуть. А вечером я все-таки разломил одно. Оно сухо треснуло, едва я прикоснулся к нему, и мне в лицо брызнул искристый, игольчатый сок. Я поднес половину яблока к лампе, и оно вдруг сверкнуло, как кремень, льдистыми кристаллами и хрусталиками, – кусок какой-то благородной породы – не мрамор, не алебастр, а что-то совсем другое – легкое, хрусткое, звонкое, не мертвое, а живое лежало у меня на ладони.

Алма-атинский апорт! Никто никогда не занимался его историей. Родилось это яблоко внезапно и легко.

Вдруг в столичных газетах и отдельными листовками появилось объявление. Мне очень хотелось бы поместить его так, как оно было напечатано, с лихой разбивкой строк, залихватскими большими буквами, с красными строками и восклицательными знаками. Напечатанный в строку текст мертв, а ведь он рожден для того, чтобы кричать, зазывать и хвастать.

«Из города Верного привезли еще небывалый сорт Гранд-Александр, замечательный по красоте, вкусу и величине.

От 7 до 8 вершков в обороте!

Подобных яблок Петербург еще не видел. Да нет таких не только у нас, но и за границей! Приблизительно такой же сорт получается из Бельгии, но по своим качествам он ниже Гранд-Александра в три раза, а по цене дороже в пять раз! »

Так надрывался фруктовый склад Русакова.

Это было внезапное и победоносное рождение алма-атинского апорта.

Его взрастили в тишине садов и прилавков, и он попробовал алма-атинскую землю и воду и полюбил их так, что остался им верен навек; он хирел и гиб, если его с ней разлучали. И мир тоже не знал о нем очень долго.

«До 1910 года мы не знали, что делать с нашими фруктами, – пишут „Семиреченские областные ведомости“, – а особенно с яблоками и грушами. Целый воз фруктов продавался за 50 копеек. С 1910 года картина резко меняется. С. Т. Тихонов, небезызвестный верненцам общественный деятель, захватив с собой несколько сортов различных яблок и груш, поехал в Петербург и там заключил контракт с торговцами фруктов».

С этого все и пошло. И недаром, конечно, пошло.

По имени этого яблока не стыдно назвать не только город, но и целый край. Если бы Вильгельму Теллю пришлось целиться в такое яблоко, он бы не был героем. Да, но ведь не с такими яблоками пришлось иметь дело обитателям этих древних долин и предгорий. Алма-Ата – отец совсем иных яблок. Они растут по холмам и предгорьям. Есть среди них и низкорослые карлики, изогнутые по ветру и изгибу круч, есть и высокие, стройные, ветвистые деревья, есть и просто чем-то очень похожие на ивняк – цепкие, горькие, зеленые, как змеи, лозы. Из долины они карабкаются на склон горы и притыкаются на таком клочке земли, где и ногу-то, пожалуй, негде поставить. И тут они приобретают цепкость и гибкость горных растений. Карабкаются они долго, целыми десятилетиями, ползут шаг за шагом, метр за метром, то поодиночке, то компанией, а когда наконец выползают на темя холма, то какой дружной семьей зацветают они там! Обнимаются сучьями, сплетаются стволами и ветвями, иногда даже врезаются, врастают друг в друга. А плоды на этих деревьях растут все-таки маленькие, твердые и кислые, с голубиное яйцо. Но древнему обитателю гор и они казались гигантскими. И не зря, конечно, казались. Подобных дичков не встретишь больше нигде. Есть яблони, усыпанные плодами ярко-красного, почти карминного цвета (даже мякоть у них нежно-розовая, цвета алого мрамора), есть яблони с желтыми продолговатыми плодами, похожими на крошечный лимон (вот откуда, наверно, пошла лимонка), есть яблоки белые и круглые с терпким и вязким вкусом, есть наконец и просто дички – зеленые и горькие. Вот именно под этими яблонями и происходило то историческое сражение, о котором однажды упоминает академик Бартольд в монографии, посвященной истории этих мест. Но ведь города этого так и не нашли. Может, потому, что не искали, а может быть, оттого, что древняя Алма-Ата была на совсем другом месте и совсем не эти прихотливые дички дали ей название. А может, и вообще это название никакого отношения ни к яблокам, ни к яблоням не имеет, а значит что-то совсем иное. Мало ли кто здесь побывал за последние двадцать веков – и усуни, и саки, и монголы, и все они оставили свои визитные карточки – то курганы, то камни, то медь и бронзу. Одних курганов в городе было сколько?

«Курганами средней и малой величины покрыта вся территория и все окрестности города Верного и прилегающих к ним алма-атинских станиц и выселок, – писал Кастанье в 1889 году и прибавлял: – В городе и станицах курганы эти большей частью уже срыты, так как они мешали усадебным постройкам. Все они тянутся более или менее правильными линиями с запада на север, от гор к степи, по течению рек».

Значит, кочевье здесь, безусловно, было, но кто и как может доказать, что именно здесь следует искать древний город? Вот и те древние горшки, за которыми я сейчас еду, разве они что-нибудь доказывают?

– Стой, стой, – сказал я шоферу, – вот вывеска: «Правление». Останови машину.

Маленький, жукастый, толстоносый человек в черной рубахе без пояса и в галошах на босу ногу вышел из избы на шум мотора и остановился на пороге, сердито и недоуменно глядя на нас. Я сразу почему-то понял, кто это, и спросил:

– Бригадир Потапов?

– Он самый, – ответил человек пасмурно. – А вы из горземотдела?

– Пройдемте в правление, – сказал я. – Нет, я не из горземотдела. Горшки все еще у вас?

– Так забираете у нас эти макитры? (Бригадир говорил по-южному – «макитры», а не горшки.) Забирайте, забирайте. Вон всю кладовку завалили, не повернешься даже! Берите, пожалуйста…

– Ладно, – сказал я. – Завтра же заберем.

– Берите, берите. – Он так толкнул ногой ближнюю макитру, что она загудела, как улей. – Хотел я их приспособить под капусту, вымыл, вычистил золой, так тут ваш счетовод налетел. – Он сердито усмехнулся. – «Как же так можно! Великая историческая ценность! Ей только в музее место!» Ну, берите, берите, ставьте в музей.

В кладовой было темновато, пахло сухой рогожей и соленой рыбой. Темнота здесь стояла особая, такая, какая бывает в яркий, солнечный день в забитой даче. На полу и на стенах лежали белые и желтые полосы света. Валялись грабли, широкие деревянные лопаты, лейки, стояли белые оцинкованные ведра, одно в другом; всю середину занимала какая-то громадина на зеленых колесах, не то сеялка, не то веялка, не то еще что-то сельскохозяйственное, и бригадир как только вошел, так и опустился на подножку.

– Их у вас четыре? – спросил я о макитрах.

– Шесть, – усмехнулся бригадир. – Еще две в душе стоят, я завтра вам и те сюда притащу. Ну, посмотрели? Пошли!

Мы вышли в сад. Блеск был разлит повсюду. Сверкали раскаленные черепицы крыш и стволы яблонь, обмазанных известкой. Ветерок ходил по высокой, некошеной траве, и пахло сырой землей и табаками. А за яблонями, где-то на просторе, громко хохотала женщина. Хохотала и выговаривала: «Ой, Боженька же мой, ой, не могу, не могу!» – и снова хохотала.

– Слышите? – кивнул головой бригадир и крикнул: – Коршунова! Коршунова, дьявол! Вот я тебе порепетирую.

Хохот смолк, а потом тот же голос вызывающе произнес: «Ой, Боже ты мой, не могу, не могу, не могу!» – и захохотал.

– Тьфу, окаянная!… Ты ей хоть кол на голове теши, – злобно плюнул бригадир. – Совсем с панталыку сбилась. Артистка!

– А кто у вас руководит драмкружком? – спросил я.

Он махнул рукой.

– Тут не кружок, тут поднимай выше, – сказал он. – В Алма-Ате занимается. В какой-то театральной высшей школе… племянница моя, сестрина дочь. На лето приехала матери помочь. И вот слышите, как помогает? Ну, хорошо, только до собрания, там я ей покажу «ха-ха-ха!». – И он быстро пошел по просеке, бормоча под нос что-то сердитое.

– Так, может, у нее талант? – спросил я, догоняя его.

Он остановился и взглянул на меня.

– То не было никакого таланта, а то вдруг он объявился? – спросил он насмешливо. – Конечно, талант! Туда без таланта и не суйся! Там талант первее всего. – Он значительно посмотрел на меня и усмехнулся.

Я хотел ему что-то ответить, но он вдруг остановился, взглянул на солнце, полез в боковой карман пиджака, вынул старинные часы из черного серебра, звонко щелкнул крышкой с кудрявым вензелем, посмотрел и сказал:

– О! Ну, однако, уже и обед. Милости просим ко мне. Закусим чем Бог пошлет.

– Да нет, нет, – сказал я, – мне ведь…

– Прошу, прошу, – повторил он настойчиво, – макитрами сыт не будешь, – и взял меня под локоть.

Мы прошли между двумя рядами яблонь, пересекли по тропинке густой темный вишенник и спустились к Алма-Атинке. Она кипела между узкими берегами и била зелеными фонтанами. У больших камней вскипали водяные воронки и мелкие буруны, а на самой середине ее, около огромной глыбины, гладкой и черной, как бегемот, опустившийся на колени, крутились клочья сердитой пены, листья и какой-то сор. Мельчайшая водяная пыль висела над кустами, и большие, сердитые, почти серые лопухи с лиловыми черенками все время дрожали от гула. А гул был такой, что казалось – это по дну катятся огромные пустые бочки. На самой спине каменного бегемота лицом вниз, так что была видна только загорелая спина да острые крылья лопаток, лежал человек в черных трусиках.

– Смотри – опять он здесь! – удивился бригадир. – Когда же это он приехал? Я его что-то с утра не видел.

– Кто это? – спросил я.

– Да так, один, – ответил неопределенно бригадир и опять усмехнулся. – Геройский человек, ничего не боится, прямо с камня в этот кипяток прыгает, а когда-нибудь его обязательно утащит. Вы слышите, как гудит, это ведь она глыбы с гор катит, вот как даст такой глыбиной по ногам…

Он стал осторожно спускаться, держась за кусты.

– Можно бы дальше пройти, – сказал он. – Там лесенка деревянная есть. Не свалитесь?

Через реку от берега до берега была проложена гряда больших камней.

– Пройду, – сказал я и сейчас же чуть не полетел с обрыва, ботинок по каблук ушел в глину.

Где-то вверху бил родник, и по тропинке катилась прозрачная тонкая струйка.

– Тише, тише! – крикнул бригадир. – Тут знаешь как нужно осторожно? Сразу полетишь… Один на прошлой неделе так грохнулся, что в город свезли. Дайте-ка я вас… – Он взял меня под руку. – Из зоопарка приехал, змея ловить. Петли, сети принес, мешок большой брезентовый, чтоб, значит, змея сажать.

«Ага, сам заговорил», – подумал я и спросил:

– Ну и поймал?

– Поймал… В первый день, говорю, увезли еле живого. Потом через неделю приехал уже без мешка и сетей. Полазил-полазил по холмам с аппаратом, а потом заявился в правление, как раз я за председателя оставался, и командировку мне на стол – подписывайте. «Подписать-то, говорю, недолго, товарищ ученый, но со змеем-то, между прочим, как? Где он?» А он по аппарату хлопает. «Здеся, – говорит он. – В кассете, я его сорок раз щелкнул, во всех видах: и как спит, и как воду лакает, и как яблоки ваши лопает». – «Ну а ловить, говорю, кто же будет?» – «А ловить, говорит, специалиста вызывают, я, говорит, не охотник. Мое дело – выяснить, есть он или нет». Ну, вот теперь и вы приехали. Как он там, показывал кому эти снимки или врет?

– Врет, конечно, – ответил я, – змеи яблоки не едят.

– Ну, это уж вы, пожалуйста, не говорите, – поднял ладони бригадир. – Что змей яблоки лопал, это я сам видел.

– А как вы это видели? – спросил я.

– А вот так. Встаю я ведь рано, часов в шесть я уже на ногах. Так вот, встал я и иду к речке с дробовичком, а мне навстречу пастушонок Степка бежит, задохнулся, орет: «Дядя Вань, дядя Вань, идите скорее, там у яблони…» Как он называется-то? Ну, змей-то, как он называется?

– Удав.

– Нет, как-то не так. Он по-научному его как-то. Последнее-то слово – «конструктор», а вот первое имя – короткое, а все из головы вылетает.

– Боа-констриктор? – спросил я.

– Вот-вот, совершенно точно сказали – Бова-конструктор. «Где? – кричу. – Идем!» Добежали мы вон до этого обрыва. Только не с этой стороны, а с другой стороны заходили. Степка мне на крайнюю яблоньку тычет, она на самом-самом обрыве. «Вон-вон, он под ней лежал, теперь снова вниз сполз». А тут видите какой грунт? Каждую весну обвалы. А внизу-то дичь: оскарь, лопухи, дудки! И ни коса их, ни огонь – никакой дьявол не берет. Как железные стоят. Да тут, по правде сказать, и косить-то неспособно. Откос! Чуть не так махнул – и полетел вместе с косой в реку. Так что тут у нас лет пять не кошено и не хожено. Вот тут он и лежал.

– Свернувшись? – спросил я.

– Так точно, свернувшись. Там бугор сухой, глинистый выдавался, так вот он на нем и лежал, видно, отогревался с ночи. Такой черный-черный, только не блестящий, а матовый, как шина. Я Степке говорю: «А ну, отойди!» – да как лупану резаным свинцом. Как он шарахнется, блеснет– и нет его! И все скрозь, скрозь зашумело, задрожало, посыпалось: только что он тут лежал, а смотрю – уже вон где, на другом конце лопухи шевелятся. Весь склон, можно сказать, зашевелился. А ведь это, чтоб не соврать, метров десять, а то и того больше. Я говорю: «Стой, Степка, я пойду посмотрю». Ну где ж тут. Пока спустился, уже на том краю шумят. Признаться, я совсем-то поглубже зайти побоялся – вдруг он где притаился? Послал Степку в правление за людьми. Те прибежали с топорами, с баграми, пожарную бочку привезли – змея из норы выливать, топотят, кричат, смеются. Ну, колхоз, конечно, где ж тут. Все прощупали, нигде его нет, только яблоки откусанные валяются. А дерево с тех пор стало желтеть, сохнуть. Нет, вы не сомневайтесь, он и в самом деле яблоки лопает. В священном писании читали? У вас ведь в музее оно обязательно должно быть. Чем там змей Еву соблазнил, не помните?

– Яблоком, – ответил я и засмеялся.

– А, вот, значит, знаете, – засмеялся и он, – это хорошо, что знаете, сейчас из молодых это никто не знает. Нет, это точно, мы потом все боялись, как бы он нам все яблоки не перетравил.

– Да он же не ядовитый, – сказал я, – он кольцами давит.

В это время бригадир вдруг остановился, оглянулся и приветливо заулыбался. К нам шел высокий, стройный человек, на нем был легкий серый костюм, желтые туфли, голубое мохнатое полотенце он перевесил через плечо.

– Кто такой? – спросил я.

– А вот тот, что купался, – ответил бригадир и крикнул: – Михаил Степанович, что сегодня так скоро?

– Да вот вас увидел, – ответил Михаил Степанович приятным голосом, – побоялся, что без меня за стол сядете. – И он постукал по оттопыренным карманам.

– Умные речи приятно и слышать, – улыбнулся бригадир. – Знаете пословицу: «Садись за стол – гостем будешь, водку поставишь – хозяином будешь». Только вот выпивать-то сейчас мне… – Он опять поглядел на солнце.

– Ничего, у меня охотничья, от нее валерьяновой каплей шибает, – сказал Михаил Степанович.

Голос был молодой, звучный, и лицо у него тоже молодое, розовое. Подойдя, он улыбнулся и протянул мне руку.

Фамилии мы почему-то друг другу не назвали.
 
СфинксДата: Воскресенье, 21.04.2019, 23:55 | Сообщение # 15
Группа: Админ Общины
Сообщений: 1997
Статус: Offline
Втроем мы сидели за столом, покрытым белой скатертью, под большой старой яблоней с черно-сизыми листьями и обедали. Уже выпили по стопке.

– Интересные это люди – ученые, – сказал бригадир. – Кто их поймет, тот, наверно, еще тысячи лет проживет… – Он перегнулся через стол и налил мою стопку до краев.

– А все люди, хозяин, интересные, – сказал мирно Михаил Степанович и потянулся ко мне чокнуться, – неинтересных людей, дорогой Иван Семенович, на свете не бывает. За ваше здоровье.

– Будемте здоровеньки. – Бригадир поставил пустую стопку на стол. – Ну вот, например, вашу науку взять, – сказал он и повернулся ко мне. – Вот вы приехали к нам. Копать землю будете? У председателя рабочих будете просить, так ведь? Ну, выделим мы вам инвалидов, какие поплоше, покопаетесь вы неделю, раскопаете черепки, кости, пятаки и выставите их в музее. Вот, мол, наша находка. Хорошо! А вот у меня лежат два пятака в сундучке. Екатерина Вторая. Хотите – пожертвую на науку?

– Нет, спасибо, – сказал я. – Не надо.

– Ага, не надо, – обрадовался он. – А вот если бы вы их сами выкопали, тогда нужны они были бы вам или нет?

– А вот тогда нужны.

– Нужны! – Он даже ударил ладонью по столу. – Видишь, какое дело: даю готовые – не надо, а сами откопают – нужны. Почему же так? Ведь пятаки-то все одинаковые – что мои, что ваши, только мои почище, конечно.

Я поглядел на него и засмеялся.

– Да нет, тут смеяться нечего, – сказал он сердито. – Я правду говорю. И все хитрят, и все хитрят. – Повернулся он к Михаилу Степановичу: – Все выгоду какую-то ищут. Вот вы сколько жалованья получаете?

– Стой, стой, к чему тебе это? – перебил его Михаил Степанович. Бригадир сердито махнул рукой, налил себе еще стопку, опорожнил ее одним глотком и обтер ладонью рот.

– Тут все к чему, – сказал он хмуро. – А вот война? – спросил он меня в упор. – Вот вы пришли сейчас домой, а утром в семь часов повестка. Явиться на призывной пункт с вещами. Тогда что?

– Да ничего, встану, соберусь и пойду, – сказал я.

– Да ты чего-то уж не туда загибаешь, Иван Семенович, – сказал мой новый знакомый. – Война войной, а наука наукой, пятаки тут ни при чем.

– Опять пятаки ни при чем? Очень они при чем! Вот вы сказали: позовут – пойду. А что такое пойти на фронт, вы знаете? Стойте, стойте, я уж свое доскажу. Вот в пятнадцатом году нас из Большой станицы двенадцать человек пошло воевать. С музыкой провожали, с попами… И парни все были – во! А вернулось нас с фронта всего двое – я да Петька Карасев. И вот еще, видишь, сижу и водку пью с учеными, а Петька покашлял, покашлял, да через год его в Порт-Артур и стащили, легкое у него отвалилось. В болоте ночь просидел. Значит, было нас двенадцать, а остался один я, а над теми десятерыми, наверно, и до сих пор кресты в Польше торчат, сам тесины прибивал, знаю. А теперь вот и креста не поставят, одни столбы.

– Иван Семенович, ты больше не пей, – нахмурился мой новый знакомый. – Как это понимать – одни столбы… Добрая память останется, она что? Ничего тебе, что ли?

– А вот так – столбы! – ударил кулаком по столу бригадир. – А добрая память – это вот! Фу! – Он дунул и засмеялся. – Вот она, добрая память, полетела – вот-вот! Видишь ты ее? Где она? – И вдруг ожесточенно заговорил: – Мы ведь все на свете превзошли, и религии уж не придерживаемся, и открыли, что не Бог в небе, а пар. Ну, ладно, пускай пар, а не Бог, я не против. Но я ведь вот про что… – Он остановился, собираясь с мыслями. – Вот ученые приезжают, – продолжал он уже медленно и вдумчиво, – черепки собирают, ну что ж, мы уважаем науку, хорошо… Ну а вот если верно – завтра война? К чему эти кости и черепки, а? Вот я газеты читаю. Каждый день пишут: такую-то речь Гитлер грохнул, такую-то границу его войска перешли, и все ближе, ближе к нам война подбирается. Стали уже учить, как маски надевать, а вы все черепки собираете. Как же это понимать, а?

– Да что это ты, хозяин, больно развоевался? – сказал мой новый знакомый недовольно. – Заладил как сорока: война, война, война… Без тебя это каждый день слышим и читаем. Позовут – соберемся и пойдем. Но только война-то ведь не на целый век. Вот ученые сосчитали, что в старом мире, при царизме, на каждые десять лет мира приходилось одиннадцать лет войны. Так люди-то воевали, а пятаки-то лежали. И эта война пройдет, а все равно пятаки останутся. Наши внуки еще будут ими интересоваться.

– А останется кому интересоваться пятаками? – покачал головой хозяин. – Вот газ у них, говорят, особый есть, от него даже железо сыплется. Так вот, если они его на меня или на вас пустят, так что от нас тогда останется, а? А то еще есть такие прожектора – как поведут лучом, так и города нет!

– Лучи смерти, – засмеялся мой новый знакомый. – Ну-ну, читай вокруг света», читай, еще не то вычитаешь. Но вот что, хозяин, – он постучал пальцем по столу, – ты все-таки поменьше бы звонил. Ведь это пораженческая агитация называется, понимаешь? Что же – у них все есть, а мы голенькие? Нет, что у них, то и у вас есть, а может, есть и что похлеще. Очень может быть! И победить мы его победим. За него никто не пойдет – ни француз, ни англичанин, ты в этом не сомневайся.

– Да я не сомневаюсь, – сказал бригадир, – я ведь к тому, что… – Он вдруг сразу как-то сник и замолчал, взял стопку, валил ее доверху, но пить не стал, а оставил и вдруг заговорил, возбуждаясь все больше и больше: – Вот вы говорите «не пойдет». За столом-то все, конечно, можно сказать – и про ту войну тоже говорили, что ни за что никуда не пойдут. А нет – пошли, да еще как пошли-то, с песенками: «Соловей, соловей-пташечка», – запел он вдруг и рассмеялся. – Да и как было не пойти? Впереди пулемет и сзади пулемет. Не пойдет? Нет, как еще пойдут-то.

– Вы историк? – спросил меня мой новый знакомый.

Я кивнул головой.

– Я вот почему спрашиваю: этот пулемет в лоб, про который он сказал, ну что ж говорить, средство действительно очень сильное. Но скажите, могут войска под этими пулеметами выиграть войну? Ну, не только пулемет, конечно, а вообще одна жестокость сама по себе. Деревни жечь, дезертиров вешать, солдат пулеметами гнать. Вот это может выиграть войну?

– Ну, это смотря кто с кем воюет, – сказал я. – Но одно только можно сказать суверенностью: армия свободных всегда побьет армию рабов. Это еще Эсхил отлично понимал. В «Персах», например, престарелая царица Атосса спрашивает предводителя Хора о греках: «Кто гонит это войско в бой? Кто их царь?» И тот отвечает: «Никто их не гонит, нет у них царя, они свободны!» – «Так каковы же они в битве?» – спрашивает царица. «А таковы они в битве, – отвечает Хор, – что все войско твоего сына полегло под их мечами». И в заключение, после гибели персидского ополчения. Хор поет: «Персы, не идите против эллинов, сама земля им союзница». Земля – союзница! Подумайте, огромная армия, состоящая из двенадцати пленных народов – тут были и сирийцы, и египтяне, и финикийцы, – была разбита в прах одним свободным народом.

– Вот, отец, – повернулся к бригадиру Михаил Степанович. – Слышишь, что историк сказал, а ты говоришь: зачем история? Чтоб нас, дурней, учить. Из-под палки никто не побеждает. И твои пулеметы сзади – они тоже очень свободно могут лишний раз повернуться да так дать по тем, кто их поставил…

– Это так, конечно, – тускло сказал хозяин, его уже утомил этот разговор. – Но все-таки надо и то сказать…

– Софа! – вдруг крикнул мой новый знакомый. – А я вас ждал-ждал, ведь на целый час запаздываете.

Я оглянулся. К нашему столу шла незнакомая мне женщина.

– Ну, так уж вышло, – сказала она, подходя. – Так уж вышло, Михаил Степанович, никак не могла раньше.

Я поглядел на нее. Волосы у нее были мягкие, золотистые (тогда в моде был пергидроль), а лицо удлиненное, худощавое, с тонкой белой кожей. И так не шел к этому нежному, чистому лицу, к волосам этим высокий, выпуклый, почти мужской лоб. Его даже и прическа не могла скрыть. Поэтому впечатление от нее у меня осталось двойственное и какое-то тревожное. Как будто из-под одного лица – красивого и спокойного – вдруг выглянуло совсем другое – пытливое, затаенное. Был на ней английский костюм из светлого коверкота песчаного цвета, очень тонко и четко облегающий фигуру. А через плечо фотоаппарат в кожаном чехле. Она шла к нам, улыбаясь, но глядела только на Михаила Степановича. Он встал, забрал ее пальцы в свои руки и потом, не отпуская их, обернулся ко мне.

– Знакомьтесь, – сказал он, – аспирант института права. Софа Якушева, отбывает у нас практику. – Он взглянул на нее и засмеялся. – С утра до вечера бродит по горам и снимает виды Тянь-Шаня. Раз около нашей школы погранохраны ее задержал патруль, пришлось ездить выручать. Так вот. Софа, это – наш хозяин, – он назвал фамилию бригадира, а это, – он обнял меня за талию, – наш археолог. Тот самый, статью которого в газете вы так хвалили, – он назвал и мою фамилию.

– Очень рада познакомиться, – ровным голосом сказала Софа и протянула мне руку. Рука была холодная, как из потока.

– Садитесь, Софа, с нами, – пригласил Михаил Степанович. – Хозяин, а ну-ка еще стопочку. Софа тоже выпьет с холода.

Она кивнула головой и села. Хозяин побежал вниз.

– Вы сегодня никуда уж не торопитесь? – спросил Михаил Степанович бегло, но значительно. Она слегка пожала одним плечом.

– Особенно нет, но к восьми мне надо быть уже в городе, хочу пойти в кино.

– Что-нибудь интересное? – спросил он быстро.

– Да, – отвечала она.

Он поглядел на часы-браслетку.

– Ну, отлично, пойдем вместе. Вот выпьем и пойдем, ладно?

Она кивнула головой.

Это был короткий, быстрый и понятный только для них обоих разговор.

Потом Михаил Степанович снова повернулся ко мне, и лицо его стало по-прежнему ясным, добродушным и ироническим.

– Тут у нас о войне разговор был, – сказал он, глядя на меня, – такого страху нам хозяин нагнал, спасибо вот историк выручил.

– Я страху никакого не нагонял, – хмуро ответил хозяин, появляясь в дверях с тарелкой соленых огурцов. – Я говорил, что знаю. Ну а врать, конечно…

Тут я увидел, что он уже здорово пьян.

– Вот вы говорите, – продолжал он задиристо, – что ничего не будет, а в писании не то ведь сказано. Там сказано: будет последний бой и налетят железные птицы и истребят всех живущих. Так что – это тоже дурачок писал?

Михаил Степанович быстро взглянул на Софу, она сидела молча.

– Ну вот, – сказал он весело. – Мы уже и до писания дошли. Да ты что, сектант, что ли, Иван Семенович?

Тот хмуро покачал головой и аккуратно начал расставлять по столу посуду.

– Тут не в писании совсем дело, – сказал он. – Писание – это только так, к слову пришлось.

– Ну, хорошие же у тебя тогда слова! – воскликнул Михаил Степанович. – А еще сознательный человек, колхозник, бригадир.

Тут вдруг наш хозяин поднял лицо и посмотрел на нас. Мне показалось, что он даже покраснел от раздражения.

– Ну вот вы все ученые люди, – сказал он громко и насмешливо, – политики, а я, верно, как вы говорите, дурак, колхозник. Ну так как вы считаете, вот это писание – оно что? Его дурак какой-нибудь сочинял, Сергей-поп какой или еще кто?

– Ну, не дурак, конечно, – ответил Михаил Степанович. – Но…

– Ага! Значит, не дурак, – усмехнулся хозяин. – Так! Хорошо… Так значит оно что-нибудь или нет? Ну вот как вы скажете – значит?

Софа вздохнула и отвернулась, а Михаил Степанович скучно ответил:

– Ну, значит, конечно, кое-что отражает – фанатизм, темноту, забитость, настроение масс того времени, ну и прочие социально-исторические штуки. Так, значит, налетят эти железные птицы и всех нас перебьют? Ну а может, это наши птицы будут, а не его?

– Оставьте, – сказала тихо и досадливо Софа. – Ну что вам?

– А ну-ка, историк, – сказал Михаил Степанович, – разложите его опять на лопатки.

– Ну-ка, ну-ка, разложи, – повернулся ко мне бригадир, – попробуй.

– Никаких железных птиц в писании нет, – сказал я твердо. – Есть, верно, в «Апокалипсисе» железная саранча, вот о ней, наверно, и идет речь.

– Ну, хорошо, саранча. Так вот к чему она? – вкрадчиво спросил хозяин. – Как эту саранчу понимать-то надо? Ведь саранча эта так, букашка, что она особенно сделать-то может? Ну, сад оголит, хлеб пожрет, а тут ведь пишется – всех уничтожат! Вот ведь как. Неужели тот, кто писал, никогда и саранчу в жизни не видел?

– Ох, как еще видел, – сказал я. – Потому так и писал, что видел. В тех местах, в Малой Азии, саранча как смерть, от нее ничего не спасет – ни река, ни гора, ни расстояние, садится туча ее в несколько десятков миллиардов тварей и начинает жевать. И что с ней ни делай – дави, жги, выпускай стада быков, она все равно будет жевать. Ее давят, а она жует, жгут, она жует, ее ничто не трогает – ни смерть, ни боль, – ничего, только бы оголить всю землю дотла.

– Вот как эту ладонь, – сказал бригадир тихо и подавленно и выставил над столом большую, крупную загорелую ладонь, – точно! Мне и отец это рассказывал.

– Вот и думает человек: знать, и смерть такая. И хорошо, что она, смерть эта, землю еще не лопает, а то и от земли ничего бы не осталось.

Бригадир сидел и молча смотрел на меня.

– Так вот оно что, – сказал он наконец тихо. – Это вы правильно сказали. – У него был вид человека, неожиданно набредшего на истину. – Это так! Бактерия! Виброн!

Тут уж я растерялся. О бактериальной войне в то время уже поговаривали. Говорили, что в Германии, в Японии и даже в Италии идет работа по выращиванию смертоносных бактерий. Что-то с чем-то скрещивают, высевают какие-то культуры на питательные среды, подкармливают их питательными бульонами, высевают на агар-агар, снова пересевают, снова скрещивают, и в результате появляется уже что-то такое чудовищное, что не берет ни огонь, ни мороз. Человек погибает через несколько часов. Говорили, что где-то в Японии уже выращен чудовищный гибрид смертельных тропических лихорадок, скрещенных с бактериями столбняка, сапа и проказы. Достаточно вылить такую пробирку в водопровод, чтоб город превратился в покойницкую. В газетах об этом писали еще мало и общо. Зато о чем-то очень схожем и говорили и читали лекции. Лекции читали о том, что органами Наркомвнудела было обнаружено гигантское вредительство. Агентам враждебных разведок удалось завербовать многие сотни работников элеваторов и складов. Миллиарды пудов зерна по вражескому заданию были заражены каким-то особым клещом. Хлеб тот пришлось весь сжечь. Арестована масса ответственных работников, и с каждым днем арестованных становилось все больше и больше. После людей с именами пошли уже совсем простые люди – рабочие, экспедиторы, бухгалтеры, лаборанты. Судили их при закрытых дверях и военным судом. Приговоры выносились самые суровые – бывали и расстрелы. Арестованные признавались во всем, и скоро прокуратура и органы следствия объявили о том, что они до самого конца распутали весь огромный клубок измен и предательств. Враги рассчитывали, писали газеты, на благодушие советского народа, но они снова просчитались: железная рука советской разведки (я видел эту руку – «ежовые рукавицы» – на плакатах, ими был оклеен весь город) схватила врагов за горло, задушила и выбросила из советского общества. Итак, враги, безусловно, просчитались. Но глупо думать, что они успокоятся. Наоборот, сейчас в борьбу вводятся все новые и новые силы. И этого надо было ожидать, ибо, как указал товарищ Сталин, чем больше наши успехи, тем ожесточеннее сопротивление врагов и тем на более крайние средства они идут. А отсюда вывод, который сейчас и сделал бригадир: если можно заразить искусственно клещом элеваторы, то почему ж нельзя вырастить где-нибудь в Марокко многомиллиардные стаи саранчи особой породы да и пустить ее на колхозные поля? Вот тебе и апокалипсис…

Я смотрел на бригадира – и не знаю, как это выходило, но отлично понимал все, что он думает.

– Это чепуха, отец, – сказал я. – Никаких таких бактерий на свете нет.

Он печально, но решительно покачал головой.

– Нет, есть они, есть! Так и про клеща сначала говорили, что это одна агитация, а видишь, сколько его под конец оказалось.

– Ну, сравнил клеща с саранчой, – сказал Михаил Степанович. – Это, брат, совершенно разное дело, саранчу, как клеща, в пробирке не принесешь и не выпустишь.

И тут из меня вдруг выскочило то, о чем я уж месяцы думал и так и сяк, но с полной определенностью решил только сейчас.

Я сказал:

– И с клещами тоже чепуха. Никто ими элеваторы не заражал.

Но тут Михаил Степанович поднял стопку и весело воскликнул:

– Э, хозяин, хозяин! Что ж ты за стопками не смотришь? Ведь вот все пустые. Ну-ка давай по последней.

Слов моих он как будто не расслышал. Только Софа Якушева поглядела на меня и отвернулась.

– Нет, есть клещ, – сказал бригадир, не двигаясь. – Обязательно он есть… Это я точно знаю! – Он взял со стола бутылку и стал наполнять стопки. – Точно знаю… – повторил он. – У меня брата за него расстреляли. Завербовал его Модест Ипполитович, заведующий нашим элеватором. Так неужели же человек ни за что девять грамм получил? Нет, нет, этого я никак не могу допустить. Есть он, обязательно есть! Это уж точнее точного.

О том, что надо ехать, уже не говорили. Софа пила наравне со всеми и, когда думала, что я не вижу, украдкой косила на меня большими светлыми глазами. А мне уже было досадно, что я наговорил лишнего. Я налил себе две стопки и, не угощая никого, опрокинул их раз за разом.

– Вот это по-нашему, молодец! – сказал Михаил Степанович. – Ну что же, выпьем и мы, Софа, а?

Она отрицательно покачала головой и тихо сказала:

– Пора.

Уже вечерело. Откуда-то вдруг тонко потянуло розами. Но я знал, что это не розы пахнут, а это несет из ям прелым прошлогодним листом. Хозяин сидел на табуретке печальный, серьезный и, слегка покачиваясь, задумчиво смотрел на свои руки. Вдруг прямо над нами закричала иволга. Крик у нее противный, резкий, кошачий. Я вздрогнул.

– Ну и пугливый же вы, – усмехнулся Михаил Степанович. И только он это сказал, как где-то далеко за садом закуковала кукушка.

– Кукушка, кукушка, сколько мне лет жить? – крикнул он ей.

Кукушка крикнула три раза и замолкла.

– Недолго же, – усмехнулся Михаил Степанович и взглянул на часы.

– Пойдем? – тихо спросила Софа Якушева и встала.

– Ну а вы как? – спросил меня Михаил Степанович, поднимаясь. – Может, вас подбросить до города?

Я поблагодарил и отказался. Ехать мне с ними почему-то не хотелось. Он протянул мне руку.

– Ну, тогда позвольте пожелать вам всего хорошего, еще, надеюсь, встретимся.

– Встретимся, – сказал я. – Мы теперь здесь часто будем.

И тут опять, и уже ближе, закуковала кукушка.

– Ну, может, мне больше повезет, – сказал я. – Кукушка, кукушка, сколько мне?…

Она вдруг замолкла.

– Обоим сегодня не везет, – засмеялась Софа Якушева. – Наверно, за страшные разговоры. Так до скорого?

Они ушли, и, переждав минут десять, я поднялся было тоже. Но хозяин сурово сказал мне:

– Постойте-ка, – и снова налил по полной.

– Не буду, – сказал я, отодвигая стопку, – я уже и так совсем пьян.

Он усмехнулся одним углом рта.

– Пейте, ничего. Язык не заплетается, вот в мыслях, может быть, немного?

Я молчал.

– В голове, может быть, говорю, не того? – повторил он настойчиво.

Я опять молчал.

Тогда он сказал:

– Вот вы насчет клеща высказались, что это все чепуха.

– Вы этих людей хорошо знаете? – спросил я.

Он усмехнулся, помолчал, подумал.

– Этого Михаила Степановича, – сказал он, – я месяца два, наверно, знаю, что-то часто он стал сюда ходить, целый день иногда лежит, загорает, а вот ту, что с ним, я только второй раз вижу.

– А кто она такая? – спросил я.

– Она-то? А кто ж ее знает, юрисконсул, что ли, а там не знаю. Разве женщину узнаешь? А за Михаилом этим, – продолжал он, подумав, – раз машина из города приезжала, он там на камне лежал, а шофер подогнал машину к самой речке и подал ему записку. Он прочел, сразу оделся и уехал вместе с ним. Да вы его не бойтесь.

– Я не боюсь, – сказал я быстро.

– И не бойтесь, не бойтесь. Тут много всяких разговоров было, он всегда а них ноль внимания… Да, так вот насчет этого клеща. Вы говорите – нет его, а я ведь этого Модеста Ипполитовича, которого вместе с братом расстреляли, вот с таких лет знаю.

Опять закуковала кукушка, куковала долго, звонко, не переставая, может быть, потому, что никто из нас уже ее не спрашивал, сколько нам осталось жить. Бригадир рассказал мне все про Модеста Ипполитовича и начал рассказывать про своего брата.

Однажды прибежала в слезах невестка и сказала, что с мужем творится что-то неладное: стал он пропадать неизвестно где, приходит поздно ночью и – вот беда-то! – не пьяным. А однажды вернулся только утром, сел за стол и сказал: «Катя, я вчера ездил на Иссык, перевел все мои сбережения на твое имя, так вот, если со мной что случится, то за ними сразу не ходи, а подожди месяца два, а потом вынь все и поезжай к моему брату, он тебя в колхоз устроит, колхоз у них богатый – плодоягодный, заработки там хорошие, будешь сортировщицей». Она заплакала, а он ей сказал: «Не плачь, теперь уже не поможешь». А вчера, продолжала невестка, не было его целые сутки, пришел пьяный и сразу же завалился в сапогах на кровать. «Приходи, – попросила невестка, – узнай, в чем там дело, может, правда, за ним что есть». – «Хорошо, – ответил бригадир, – завтра же приду узнаю». Но удалось ему прийти только через неделю. Застал он брата веселого, выпившего, праздничного. На нем была блестящая синяя рубаха под шелковый пояс с махрами и желтые полуботинки. Увидев брата, он засмеялся и полез целоваться. Потом сели за стол, а невестку послали за водкой. Выпили и повторили сразу же. Жена, радостная, раскрасневшаяся, в одном платке, то и дело летала на угол в ларек. Брат рассказал, что собиралась на него беда, да, слава Богу, прошла сторонкой, умные люди все поняли, все рассудили. Он ни в чем не виноват, через неделю ему отдадут большую комнату в бывшей квартире Модеста Ипполитовича, и какая там есть обстановка – вся она его. Будет выплачивать понемножку из жалования. «Ну а все-таки что с тобой такое было?» – тихонько спросил бригадир брата. Тот махнул рукой и ответил: «Со мной все окончательно решено! Я не обижаюсь, нашего брата тоже нужно иногда припугнуть, а то от нас, баранов, разве что-нибудь узнаешь? Вот и я дурак был, надо было сразу же все выложить». – «Что выложить-то?» – спросил бригадир брата. «А вот что замечал я за моим директором неладное. Часто он в лабораторию входил, когда никого там не было, и дверь закрывал, потом вдруг портфель новый завел на замочке, говорил, что он какие-то диетические бутерброды из дома таскает, а может, там клещи в банке сидели? Кто это знает. Вот я все это показал, от меня и отстали». Они выпили еще, и брат заснул прямо за столом. Уехал бригадир рано утром с попутной машиной, а через два дня за ним приехали и отвезли в городское отделение НКВД. Там его сразу же ввели в кабинет и стали допрашивать о брате. Допрашивали двое начальников: один с двумя шпалами, другой с тремя кубарями; начальник со шпалами – пожилой, важный, больше молчал. Зато с кубарями – молоденький, беленький, совсем мальчишка – все смеялся, предлагал закурить и спрашивал: зачем он ездил к брату за день до его ареста и какой у них вышел там разговор. Не наказывал ли брат кому-нибудь что-нибудь передать на случай ареста? Не говорила ли что невестка? Разговаривали хорошо, вежливо, обходительно, улыбались, шутили, предлагали чаю, бутерброды с семгой, а потом сказали, что пока хватит, он может идти. Но пусть подумает, может, и еще что вспомнит. А невестке, правда, лучше будет переехать к нему. Избу же пусть продает и мужа не ждет. Муж ее уличен в том, что он выполнял задания иностранной разведки. Он во всем уже признался и назвал своих сообщников. «Как так признался? – воскликнул бригадир. – Он же мне совсем не то говорил». – «Они советским люям всегда не то говорят», – улыбнулся молоденький. А тот, что носил две шпалы (он все время стоял около открытого окна, курил и пускал шуточки), сказал ему: «Ну, расскажите ему все, я разрешаю». Тогда молодой сказал, что брат его сначала от всего отрекался и даже кричал на них, но потом, когда ему показали расписку, которую он выдал в прошлом году в Новосибирске резиденту одной иностранной державы, заплакал и сказал: «Ну, раз вы уж до Новосибирска докопались – значит, все», – и во всем признался. К сожалению, назвать фамилию этого резидента невозможно. Имена дипломатических представителей называются только при закрытых дверях. Но пусть он не думает – советская разведка не ошибается… А потом ему подписали пропуск, и он ушел. Больше про брата вот уж сколько месяцев ничего не слышно. Невестка сейчас живет с другим и мужа не ждет. Если бы он и вернулся, то добра не было бы.

Я сидел и слушал эту историю с каким-то странным чувством. Я понимал, что во мне зародилось что-то новое, что-то вдруг назрело и перевернуло все мои понятия. Я почувствовал, что, пожалуй, ни на грош не верю ни в иностранного клеща, ни в расписку эту, выданную дьяволу, ни в слова тех двух людей – того, что с тремя кубиками, того, что с двумя шпалами, ни во все то, что они рассказали. Но точно так же совершенно ясно и четко я понимал, что мой собеседник, человек трезвый и бывалый, свято верит каждому их слову и его никак не переубедить. Есть расписка, есть сознание, есть виновный, есть кара виновного, о чем же можно еще говорить?

– Но я посомневался, – сказал вдруг бригадир, – я вот почему посомневался. Ни в какой Новосибирск брат не ездил, это мы тогда с ним нарочно такой фокус выкинули. Он от жены хотел уйти к бухгалтерше со свинцового завода; познакомились они на курорте, вот мы и ездили к ней в Чимкент, а тут слушок распустили, что это он едет в Новосибирск на месячные курсы складских работников, телеграмму даже такую отбили, а сами в это время у ней в Чимкенте сидели, вот почему я им не поверил.

Вскоре я почувствовал, что меня клонит ко сну, я встал, хотел идти, но покачнулся и, верно, упал бы, если бы меня под спину не подхватил хозяин. Он меня обнял за плечи и, что-то говоря, повел в избу. Это я еще помню. Помню и то, как я вырвался от него, увидел лестницу, прислоненную к стене, и вдруг полез на сеновал. Отлично помню полумрак, запах сена и яблок и небольшой стожок посередине. Но вот как я добрался до этого стожка, как лег и как заснул – не помню совершенно.

Проснулся я уже ночью. Было совсем темно и еще сильнее пахло яблоками и сеном. Через открытую дверь сеновала мне было видно лавочку, а на ней трех человек. Они сидели и о чем-то разговаривали. И вдруг мне показалось, что я ясно различаю голос Корнилова.

– И во время допроса она предала всех своих сподвижников, и в том числе великого философа Лонгина, – сказал Корнилов.

– Ну и что ж с этим философом сделали? – спросил второй голос, хрипловатый и старческий.

– Казнили.

– Вот стерва, – выругался старик и закашлялся, – и все ведь… все ведь эти бабы такого рода, – продолжал он, отдышавшись. – Поэтому я и не женился второй раз. Так, значит, его казнили, а ее что?

– А ее Аврелиан заставил пойти в золотых цепях во время триумфа. Потом, правда, он ей пожаловал роскошную виллу в предместье, и она так на всю жизнь и осталась в Риме. Жила хорошо, в почете, растила внуков.

– Вот, наверно, хулиганье было без отца при больших деньгах, – злорадно сказал тот же старческий голос. – Есть за что чтить сучку! Войну проиграла, столицу свою разрушила, от друзей отреклась, а сама, как какая-то позорница, пошла в цепях, и за это ей почет.

– А царицам всегда почет, – ответил кто-то третий, и я узнал голос бригадира. – Это простого человека чуть что под ноготь, а царям всегда полная привилегия. Вот Вильгельм до сих пор живет в Голландии.

– Зато Николашку-то разбахали, – сказал старик.

– Да ведь это мы. Мы бы и эту Зиновью разбахали, не пощадили бы, – сказал бригадир. – А какой она, скажите, нации была – еврейка?

– Нет, вероятно, арабка, – ответил Корнилов.

– И, поди, еще красавица! – усмехнулся старик. – Они все такие, красавицы: Клеопатра, Саломея, которая скакала, плясала, наша Катенька.

– Да, говорят, была изумительно красива, – ответил Корнилов. – И очень образованна. Говорила на четырех языках. Муж ее брал с собой в походы, и она участвовала в походах вместе с мужчинами.

– Ну, вы этого мне не говорите. Где уж им, таким, воевать по-настоящему, – презрительно усмехнулся старик, и я почувствовал, что он махнул рукой. – Это все хворс, а не война. Пока она на коне – она и хороша, а как стащишь за вихры, так она и папу и маму продаст. Вот Маруська такой герой была, что не подходи, а как до расправы дошло, так тоже начала задом вилять, но, однако же, мы не Аврелианы, мы ее тут же израсходовали.

– Так ту Маруську, кажется, в сражении убили, – несмело сказал бригадир.

– Это не нашу, – категорически ответил старик. – Я знаю, что ты думаешь: их несколько было, самую главную-то я лично израсходовал.

– То есть как вы лично? – спросил Корнилов. – То есть собственноручно?

Ответа я не услышал, – очевидно, старик кивнул головой. Я осторожно заглянул вниз.

На скамеечке сидели, курили, разговаривали; рядом с Корниловым расселся тот самый старик, которого звали Родионов.

– Так как же это дело случилось, расскажите, Семен Лукич, – попросил Корнилов, – если это не составляет секрета, конечно.

Родионов затянулся и далеко отбросил от себя папиросу. Бригадир сейчас же пошел, затер ее сапогом и вернулся.

– Секрета тут, положим, никакого нету, – сказал Родионов важно, – но только я про все это вспоминать не люблю. – Он подумал и вздохнул. – Да, не люблю. Да и делов-то не было – просто вызывает меня комиссар и говорит: на совете решили Маруську израсходовать, транспорта нет и народ отрывать нельзя, а кончать с ней надо. Иди и выполняй. Ну, пошел и выполнил. Только и дела.

– Да, дела! – покачал головой бригадир. – Эх-эх! – Он вздохнул.

– Да, дела, – с вызовом подтвердил Родионов. – В то время мы этих расстрелов за большое дело тоже не считали, потому что война. Тут раз ошибешься – и голова долой. И весь разговор, потому что разбираться было некогда, да и некому… Мы не юристы-специалисты. Тут не в этом дело, а вот в чем. Все равно она мне и после смерти свой бабий хворс выказала. Я ее сам своими глазами мертвой видел, еще оттащить подсобил, а недели через две после того, как мы уже верст за триста были от этого места, призывает меня к себе комиссар, улыбается, подает бумагу: «Прочитай-ка, тебе». Посмотрел я на подпись, так у меня ноги и дрогнули: «Твоя Маруська». Плохо вы меня расстреляли, пишет, все равно я живехонькая. И еще не одну сотню вас, голодранцы, в штаб генерала Духонина отправлю. А тебя, босяка, за то, что ты меня сам расстреливать на поле водил, я, говорит, живьем на тысячу и один кусок разрежу». Вот ведь какая гадюка!

– Да, – сказал Корнилов неопределенно, – бывает.

– Да нет, что же это такое! – чуть не со слезами вскочил бригадир. – Раз вы же ее сами мертвую видели, то как же, значит, как вы ее ни стреляли, а она… Так что это – чудо, что ли?

– Вот рассуждай, что и как, – строго ответил Родионов. – Тогда таким чудесам конца-краю не было. Сам же сказал, что Марусек целый десяток ходил.

– История, – сказал бригадир подавленно. – Вот так история.

Тут мне что-то попало в нос, я громко чихнул и спрыгнул на землю.

– О, вот и наш ученый, – радостно воскликнул бригадир, увидев меня, и пошел ко мне навстречу. – Ну, как спали-то? Я смолоду любил на сеновале ночевать.

Тут я увидел: на траве лежат две пустые бутылки, краюха хлеба и стоит глубокая тарелка с огурцами. Ночь выпала теплая, сырая, без звезд и луны. Все небо было обложено пухлыми войлочными тучами. Вот-вот, наверно, должен был хлынуть теплый крупный летний дождик. Когда я спрыгнул на землю, Корнилов тоже встал с места и пошел ко мне.

– А я вас искал, – сказал он мне тихо. – Это очень здорово, что вы приехали.

Мы пожали друг другу руки.

– Мыши-то, мыши-то не тревожили? – весело крикнул бригадир. – Там мышей тьма! Что они там жрут – не пойму, и кошку уж туда запирали, и ловушки ставили, нет! Все равно не переводятся, проклятые.

Я что-то ответил. Родионов сидел молча. А я и сам не знал – верить мне ему или нет. Бог его знает, что за человек и много ли правды в том, что он рассказал хотя бы про эту записку. Такие повести с убийствами, расстрелами, красавицами часто можно услышать от неудачников. В течение ряда лет и даже десятилетий таскает такой тип в голове что-нибудь эдакое, лезет с ним к любому встречному-поперечному, рассказывает и пересказывает – над ним смеются, ему не верят, но после всех доделок, переделок и отсевов у него в конце концов складывается что-то действительно похожее на правду. Вот, вероятно, что-то подобное я сейчас и услышал.

Вдобавок ко всему старик Родионов оказался и партизаном. Я теперь постоянно имел с ним дело. С тех самых пор, как по инициативе директора отдел советской истории через газету обратился ко всем участникам гражданской войны с просьбой поделиться воспоминаниями, его кабинет был постоянно полон. Всех воспоминателей, которых мне довелось опрашивать, можно было разделить на несколько четких категорий: одни приходили шумно и задористо: «Ну, здравствуйте! А кто у вас тут занимается героями!» На них были красноармейские фуражки, кубанки с малиновым верхом, зеленые поддевки, а на груди бант и какая-то покарябанная медяшка. Курили они при нас только махорку и только из кисета. Они притаскивали номера газет двадцатилетней давности (желтая шершавая бумага; проведешь вгладь – занозишь руку, слепая печать, маленький формат); какие-то приказы, набранные крупными вертлявыми буквами (так в провинции печаталась афиша). Рассказывали они много и охотно, но слушать их было трудно. Это были какие-то скачки с препятствиями по замкнутому кругу. Они все время кипели и все путали. Сначала я старался еще извлечь из этого хаоса хоть что-то, несколько достоверных имен, дат, характеристик, а потом махнул на все рукой и просто-напросто стал их посылать к стенографистке. Тут они уже договаривались до полной хрипоты, а мы отправляли их записи в архив и писали: «Фонд хранения такой-то, единица хранения такая-то».

С посетителями другого рода разговаривать было значительно легче, у них как будто все было в порядке – речь, одежда, воспоминания; им можно было задавать вопросы любой сложности, и они отвечали спокойно, толково и деловито. Но нас-то они интересовали меньше всего, мы их почти никогда не отсылали к стенографистке. Это были не герои, а земляки героев. Никогда они ни в чем по-настоящему не участвовали и ничего как следует не видели. А если что и видели, то давным-давно перемешали с прочитанным и услышанным от других.
 
СфинксДата: Понедельник, 22.04.2019, 00:00 | Сообщение # 16
Группа: Админ Общины
Сообщений: 1997
Статус: Offline
Третья категория была самая трудная, но и самая для нас ценная. Эти люди не приходили сами, их нам разыскивали и приводили. Приведут к тебе такого старика, посадят его в огромное кожаное кресло, поставят перед ним стакан чаю с сухариком, и вот сидит он, тихонечко позванивает ложечкой, улыбается и говорит. Называет фамилии и места, известные тебе с детства по кино, портретам и учебникам. Все идет скучно, медленно, спокойно, вполне академично; не спеша говорит он, не спеша строчит стенографистка, ты сам что-то записываешь в блокнот, заходят и уходят сотрудники, звонит телефон. Но вот в ответ на какой-то вопрос он нагибается («Постойте-ка») и вытаскивает из маленького ученического портфельчика что-то хрупкое, завернутое в бумагу и все время норовящее свернуться в трубочку. Он придавливает это «что-то» двумя большими ногтями к столу, и ты видишь снимок тех лет, очень плохой снимок – желтый, слепой, в разноцветных пятнах. Много вооруженных людей в шинелях и кожанках с бантами. Все они сгрудились где-то у забора, на крошечном пространстве. Каждый лезет в объектив. Кто сел повыше, кто встал повиднее, кто выгнулся пофасонистее. И вдруг через мутноватую светло-желтую дымку эмульсии среди папах, шлемов и фуражек выплывает знакомое и странно молодое лицо тех лет: брови сдвинуты, лоб нахмурен, одна рука на шашке, другая уперлась в бок, нога слегка отставлена вперед. Переводишь глаза на своего собеседника: «Неужели же?» А он улыбается. «Что, можно еще узнать?» Да, узнать-то можно – это ты, конечно! И вот ты сидишь передо мной в неуклюжем музейном кресле, тычешь толстым ногтем в снимок и стараешься что-то рассказать и объяснить. Но что ты можешь, старый и смирный, рассказать мне сейчас про того молодого и беспощадного, что, прищурясь, смотрит на нас обоих? Еще несколько вопросов, еще два-три ответа – и посетитель уходит – высокий сухой человек, бухгалтер или вагоновожатый, с маленьким ученическим портфельчиком под мышкой. А у меня прибавляется еще несколько проверенных дат, еще один или два маршрута на карте и странная оскомина на сердце. Я кого-то очень-очень жалею, но кого же? Его, себя? Вообще людской род, подверженный старости, утомлению и болезням?

Были люди и четвертой категории. С одним из таких – старым казахом – мне пришлось проговорить несколько часов…

Странная слава была у этого человека – громкая и глуховатая в одно и то же время. И даже, вернее, не глуховатая, а приглушенная. В ту пору, о которой я веду рассказ, он ведал областью, тесно соприкасающейся с нашим музеем. Поэтому мы и встретились. Подвиг, который он совершил двадцать лет тому назад, вернее, который он заставил совершить своих людей, был прост и так же прост и легендарен, как переход Суворова через Чертов мост. Только идти приходилось не через горные ледники, а через раскаленные пустыни и степи. Как-то для большого наступления надо было доставить оружие за много сотен верст. Тогда вызвали этого человека и сказали ему: вот винтовки, вот пулеметы, вот патроны – умри, но доставь! И он собрал своих людей и двинул их через степь. Шли два месяца. Оружие везли на верблюдах, сами шли около. Сколько погибло провожающих – неизвестно. Но оружие все-таки доставили в срок. Повторяю, подвиг этот (а он, кажется, далеко-далеко превосходит человеческие возможности) был совершен благодаря воле и упорству именно этого человека. Очень странного человека, по правде сказать. До этого он – казах – учился в русской семинарии в Казани, кончил ее и мог стать батюшкой, но не стал, а вдруг почему-то пешком пошел вокруг света. Не так давно мне показали один интересный экспонат – его записную книжку тех лет. На красном сафьяновом переплете золотом вытеснен его псевдоним и надпись: «Кругосветное путешествие пешком», а все страницы заляпаны печатями – простыми, сургучными, радужными наклейками, гербовыми марками, ярлычками гостиниц, подписями губернаторов и консулов. Был он и в Африке, и в Индии, и в Китае, и в Европе. Где проходил бродячим фотографом, где заклинал змей, где просто копал землю. Память у него была отличная, все свои профессии он помнил и про все мне рассказывал. Рассказывал про степь, какая жара стояла тогда (земля была сухой и звонкой, как глиняный горшок, и гудела телеграфным столбом, а белая тонкая трава, когда к ней подносили спичку, вспыхивала и догорала до самой земли).

Я смотрел на него и думал: что же делает этот неуемный человек в том тишайшем учреждении по охране заповедников, в которое его засунули? Мазары глиняные штукатурит? Утверждает отчеты лесничих? Увольняет и принимает на работу пасечников из бежавших кулаков и сектантов? Подписывает лицензии на отстрел джейранов? Какие пасеки его интересуют, какие джейраны ему важны? А к концу разговора я понял: все интересует, все важной пасеки, и джейраны. Он кончил рассказывать о верблюжьем переходе, точно ответил на все вопросы, кое о чем обещал навести еще справки, потом кивком головы отпустил стенографистку, вынул из кармана толстую записную книжку в кожаном переплете («Участнику… съезда») и сказал совершенно иным тоном:

– Теперь вот о чем – о сайгаках…

И стал нас ругать. Очень плохо сайгаки отражены у нас в музее, нет ни одного стенда, посвященного им. Это не годится. Ведь сайгак – реликт ледникового периода. Он современник мамонта. По существу эту породу лет десять назад можно было считать уже вымершей. Но тут вовремя спохватились. Организовали заповедник. И за пятнадцать лет его существования… Да, вот некоторые цифры для экспозиции. И снимок надо! Главное, надо, чтоб был хороший, четкий снимок – вполстены, а то и больше, и надпись: «Стада сайгаков в заповеднике Барсакельмесс».

Другим человеком этой же категории был мой директор, но о нем я уже писал. Ему было у нас и душно, и скучно, и нудно. Но он работал. Работал, как черт, – рьяно, сжав кулаки, закусив губу, шалея от бешенства и нелепости своего положения. Работал неуклюже, тяжело, по-воловьи, вытаскивал наперекор всему и всем наше тихое политпросветское учреждение из того болота, куда его затащили предшественники – знающие и любящие свое дело специалисты, археологи, искусствоведы, ученые-доктора. С такими партизанами мне приходилось встречаться. Этот же старик был какой-то совершенно новой разновидности, таких партизан я никогда не видел. А впрочем, какое мне дело? Пусть мелет сколько ему угодно. Я ж его стенографировать не собираюсь.

– Слушайте, – сказал я, – тут вы о царице Зиновии говорили, это к чему?

– Да это все о монете, – объяснил Корнилов, – пришел ответ из Эрмитажа, надпись-то на ней самая простая. Никакого там Санабара. конечно, нет, просто это одна из монет Аврелиана.

– Из незначащихся в каталогах, – быстро и горячо сказал Родионов.

– Да, не значится, я смотрел, – подтвердил Корнилов. – Ее даже в каталоге монет Британского музея нет. Так что очень может быть – это уникум.

– И никогда римские монеты не заходили так далеко на Восток, – так же горячо сказал Родионов.

– Да-да, – подтвердил Корнилов. – После этой находки Алма-Ата становится самым восточным ареалом распространения римских монет в Средней Азии. Я уже заказал снимок, чтоб послать его в Эрмитаж.

– Значит, все-таки находка Семена Лукича имеет научное значение? – спросил я.

– Безусловно, – сказал Корнилов. – Конечно, ни о каком римском городе говорить не приходится, но холмы копать надо. Надпись читается просто. Это динарий императора Аврелиана. Может быть, даже есть смысл произвести небольшую разведывательную раскопку. Директор говорит, что деньги на это есть.

– Деньги-то есть, – сказал я, – да ведь знаете, какая это волокита: надо просить разрешения, выправлять открытый лист, а это очень долгое дело.

– Мы это скоро сделаем, – сказал Родионов решительно. – Я за пару часов этот лист вам доставлю. У меня начальник по этим делам – друг хороший, мы с ним вместе служили, он для меня, если попрошу, все сделает. Я про него сейчас рассказывал – это они мне Маруську приказывал расходовать.

– Ну, ну, так вам поручили ее, и… – сказал Корнилов.

– А тут мне ее поручили, – твердо ответил старик. – «На Митьку, – говорит комиссар мне, – я не надеюсь, потому что Митька еще сопляк, а она чаровница, цыганка. У нее гипноза много, еще отведет Митьке голову, а ты, говорит, человек крепкий, достойный, потомственных рабочих кровей, в партии социалистов-революционеров состоял, ты можешь». Ну правильно, я могу! Что ж тут говорить – могу! «А где же, – я спрашиваю, – расходовать-то?» – «А в поле, по дороге, я уже послал мужиков яму рыть, как увидишь их, около ямы и кончай, забирай сейчас же, садись на лошадь и веди». Ну, понимаешь, я с непривычки немного даже обалдел, то хоть загодя предупреждают, а то сразу – забирай да иди стреляй. «Так, – спрашиваю, – и вести одному?» «Да так, – отвечает, – и веди один. Бери коня, наган и подъезжай к сараю, ее к тебе сейчас же и выведут». Ну что ж тут долго разговаривать? Надо понимать: 19-й год, Украина, степь! Сегодня мы здесь, а завтра подогнал к нам батальон с пулеметами, и побежали мы верст за двадцать; сегодня мы их шлепаем, а завтра они нас на столб тащат. Одно слово – революция, а революционных мер в ту пору только две было – либо вызовет тебя командир, утюжит, утюжит, наганом по столу стучит, а потом и крикнет: или «Чтоб я твоей рожи не видел!», либо скажет: «К стенке!» – и пойдет вон из комнаты. Ну и конец тебе тут же, никаких ведь кассаций и апелляций нет, – степь! – Он остановился и поглядел на бригадира. – Вот ты мне сейчас с пьяных глаз про брата толковал, как его ни за что ни про что взяли, а я вот скажу тебе…

– Рассказывайте, рассказывайте, – схватил старика за руку Корнилов.

– Ну, что ж там рассказывать, я все уж рассказал. Вышел я в коридор, а там Митька стоит, губы распустил, скосоротился весь. Обидно ему, что его не вызвали. «Куда он тебя спосылает?» – спрашивает. «А пойди, – говорю, – спроси». И пошел. Тут он меня догнал, вынул флягу, говорит: «На, хвати для крепости рук». И я, дурак, хватил, и много что-то – грамм триста, наверное. А знаешь, какая самогонка была? Горела! Видишь, какой дурак, иду на такое дело, а сам… Ну, ладно! Пошел я в конюшню, вывел коня, оседлал, подскакал к сараю, в руках наган. Смотрю, ее мне выводят. Красивая баба была, высокая, ладная, себя блюла, а глаза зеленые, змеиные. И правда, разве ее Митьке-сопляку поручать? Но, однако, мне на эту прелесть ее, так сказать, целиком и полностью наплевать. Я в те годы революцию понимал строго, по-каменному, ничего себе лишнего не позволял, водки пил мало, баб не придерживался, такая стойкость у меня, так сказать, в крови заложена. Ну, вывели ее до сарая, стоит она, циркает через золотой зуб, смотрит на меня, улыбается, эдак плечиками передергивает, знаешь, как бабы, – одно плечо выше другого. «Куда ж ты, – спрашивает меня, – красный орел, поведешь?» Отвечаю ей строго, по-революционному: «Куда следует, гражданочка такая-то… – Вот забыл ее фамилию – Черненко ли, Бочкарева, или что-то похожее… – куда следует, туда вы и пойдете. Шагом марш, ни с кем не разговаривать, по дороге не останавливаться. А побежите – сами понимаете!» Усмехается, змея: «Я-то, – говорит, – командир, не побегу, я свое, видно, уже отбегала, а вот ты-то, – говорит, – будешь бегать, только навряд убежишь, не такие дела твои, чтоб трудовой народ дал тебе убежать». Нет, ты чувствуешь, какая гадюка! – сказал он вдруг с каким-то злым восхищением. – Чувствуешь? Ее, так сказать, на шлепку ведут, она другим этим грозится. И опять-таки, видишь, ни от кого такого, а прямо от имени трудового народа! Как будто она народ, а я, так сказать, буржуй, куркуль, помещик.

– Сколько у народа защитников оказывается, – усмехнулся бригадир и покачал головой. – И Колчак, и Деникин, и Маруська вот эта, и ты с наганом! И все защитники.

Коротко скрипнула скамейка, это рассказчик сделал резкое движение.

– Не так говоришь, – строго сказал он. – Пустые, глупые слова ты говоришь! Народ всегда знал своих защитников, это мы, так сказать, прослойка, мелкая буржуазия да мещанство, колебались, а он, батюшка наш, всегда знал, кто у него враг, кто друг.

– Да рассказывайте, рассказывайте, – закричал Корнилов.

– Что у тебя брата взяли, – сказал старик грозно, – это я понимаю, горе, но, однако, так сказать, голову и смысл терять из-за этого тоже незачем. И эти разговоры веди вот с тем, кто у тебя на сеновале пьяный валяется, он все поддержит, а мне ты…

– Да рассказывайте же, рассказывайте, – попросил Корнилов.

– А-а! И рассказывать даже охота пропала. – Старик с минуту сидел молча. – И как это у нас получается, – вдруг сказал он с горечью, – как что человека коснется, так сразу от него все принципы, идейность его прекрасная, как пар, отлетают, мещанин мещанином остается. Вот вроде той распрекрасной Зиновии.

– Да что я сказал такого, – пробормотал бригадир, – я только…

– Не хитри, я не глупенький, понимаю, что ты сказал, и ты тоже понимаешь, – торжественно и строго произнес старик. – Нехорошо ты сказал, а подумал еще хуже! Не надо так, мы старые люди, должны разбираться. Ну, ладно. Так я, конечно, на эту пулю, что она мне отлила, ничего не ответил, а только крикнул ей: «Разговорчики прекратить, шагом марш!» и наганом потряс. Пошли. Вышли за ворота, я на коне, она впереди. А еще раным-рано, часа четыре утра, все окна на ставнях, только кое-где бабы с ведрами дорогу перебегают, нас увидят – сразу около заборов приседают. Прошли мы два квартала так, она меня и спрашивает: «Куда же ты меня, красный орел, смерть врагам, ведешь?» Я на ее шуточки ноль внимания. «К начальнику, – говорю, – вас доставлю. Новый комиссар из дивизии приехал, разговаривать будете». Усмехнулась она, покачала головой. «Что ж, он в четыре утра уже на ногах? Не больно у вас много таких! Нет, похоже, ты меня в штаб генерала Духонина отводишь». Вот видишь, все ведь понимает, гадюка. Ну, конечно, я ее шуточки, так сказать, опять мимо ушей полностью пропускаю и спокойно говорю: «Фамилию свою, конечно, мне тот начальник не докладывал, может, он и Духонин, а только есть приказ отвести вас к нему срочным порядком, вот я и выполняю». «Ну давай, давай, – говорит, – выполняй». Вот прошли мы весь городишко, вышли в поле, как увидела она, что дома кончились, вдруг остановилась, повернулась ко мне и говорит со всей, так сказать, решительностью: «А ведь это ты меня, мужик, на шлепку ведешь». «Ладно, – говорю, – иди, не рассуждай, там поговоришь». Стоит – не двигается, покраснела, не знаю уж, от страха или от злости, глазищи свои зеленые, змеючие раскрючила. «Да ведь жалко, – говорит, – мужик, умирать в такие годы-то». Отвечаю ей: «Годы тут, положим, ни при чем, умирать всем придется, а ты знала, на что шла. И ты знала, и я знаю, так что уж тут рассуждать». «Это, – говорит, – конечно». Призадумалась немного, потом вдруг циркнула через зуб, взглянула на меня, тряхнула головой: «Пошли». Пошли. Я сижу на коне, в одной руке наган, в другой поводья, сижу и смотрю. А у меня уже голова начинает гудеть. Да где же это, думаю, они яму копают, куда же он, черт, комиссар, меня погнал? Вдруг она усмехнулась, поворотилась опять и говорит эдак, с ленцой: «Эх, жизнь-жестянка. Хоть бы ты меня поласкал бы, что ли. Я ведь уже два года этими глупостями не занималась. Туда приду, все архангелы животики надорвут!» «Ладно, иди, – говорю, – гадючка, не строй дурочку. Здесь шалавых нет, не на кровати с любовником разговариваешь». «Не с любовником?» – да как поведет плечами, и плечо у нее одно сразу голое и грудь тоже голая. А такая грудь, что наколоться можно. «Что, – говорит, – хороша Маша? Смотри, смотри-ка дальше» – и еще раз как-то мотнула всем телом, и веревки на землю падают. Вот как это может быть, скажи? Вот вы, товарищ Корнилов, ученый человек, как это может быть?

Корнилов ничего не ответил, очевидно, просто пожал плечами.

– Гипноз, – сказал бригадир. – Я в цирке в Москве видел. Там факир Торама тоже развязывался.

– Вот это ты верно сказал, гипноз, – продолжал старик, – обхватила шею коня и лезет ко мне руками, за наган хватается. Закричал я тут, так сказать, отчаянным голосом. «Назад, – кричу, – матери твоей черт». Размахнулся наганом, врубил ей, и у меня уже ни голоса, ни сил нет. И вдруг смотрю – те стоят. Из ямы выскочили и стоят, смотрят, в руках лопаты. Как гаркнул я тут: «А ну-ка прибавить шагу!» Да как налетел на нее конем, она перевернулась и увидела их. «А-а! – говорит и головой кивает. – А-а!» Уж не знаю, что она хотела сказать. Так я, пока она на них смотрела, пригнулся и бац ей в затылок, бац! И сразу череп надвое, и звук такой, как будто полная бутылка опрокинулась, – чпок! Повернулась, взмахнула рукой, сделала два шага ко мне, ноги подломились, упала боком. Я с коня соскочил, подлетел с наганом, с размаху раз, раз ей в глаз, а потом стою над ней, смотрю и ничего не могу сообразить, ни поднять ее, ни до ямы поволочь, ни на коня влезть, ни оружия спрятать – ничего!

Те двое подбежали, подхватили ее на руки и потащили, а у ней голова вихляется, зубы блестят, ноги дрожат по-комариному и кровища, кровища хлещет. Вскочил я на коня, врезал ему прямо по глазам да целый день по степи и проблукал. Где был, у кого был – ничего не помню. Помню, верно, в одном месте я зачем-то слезал, стога щупал, сухие ли, потом на мокрой глине у реки лежал, воду пил и лицо обмывал. Рот у меня, как от крови, пошел печенками.

Вернулся весь грязный, оборванный, где лазил, кто мне глаза починил – ничего не знаю. Правда, помню, я в тот день еще добавил здорово. Митька-подлец мне поднес, да я еще к одной солдатке-шинкарке завалился, у нее всегда самогонка была. Так вот она потом рассказывала, что я у ней прямо с коня попросил особой с махоркой, чтоб сразу из головы память вышибить. Увидел меня командир, такого красавца, головой покачал, только сказал: «Иди спи!» Потом уж, на другой день, призвал и стал меня отчитывать: «Как же так это ты по степи целые сутки носился, там ведь банды ходят. Знаешь, как они тебя могли прекрасно подкараулить…» Это точно, очень могли. Потом я неделю в себя прийти не мог: хожу, делаю свои дела, а все как сам не свой. Думал, что сниться будет. Нет, не снилась. Дрянь всякая снилась, кровь, мертвецы, лягушек будто ем, а она не снилась. А недели через две, когда мы уж верст за триста были от этого места, призывает меня к себе комиссар, улыбается, подает бумагу: «Прочитай-ка, тебе». Посмотрел я на подпись, так у меня ноги и дрогнули: «Твоя Маруська». «Плохо вы меня расстреляли, – пишет, – все равно живехонькая. И еще не одну сотню вас, голодранцев, в штаб генерала Духонина отправлю. А тебя, босяканта, за то, что ты меня сам расстреливать на поле водил, я, – говорит, – живьем на тысячу и один кусок разрежу. Есть у меня в отряде такой китаец Ваня, он в Китайской империи по этому делу работал, так вот я его специально для тебя держу и водкой пою на махорке», – даже это, оказывается, знает. Вот ведь какая гадюка.

– Да, – сказал Корнилов неопределенно, – бывает.

– Да нет, что же это такое! – чуть не со слезами воскликнул бригадир и вскочил. – Ведь вы же ее сами мертвую видели. Значит, как вы ни стреляли, а она… Да нет, говорите, череп же пополам – чудо, что ли?

– Вот рассуждай, что и как, – строго ответил старик. – Тогда таким чудесам конца-краю не было. Сам же сказал, что Марусек целый десяток ходил.

– История, – сказал бригадир подавленно. – Вот так история»!

Посидели, помолчали, покурили.

– «Мы все убиваем любимых» – так сказал один поэт, – продекламировал Корнилов. – Поселилась она у вас в душе с тех пор, Семен Лукич.

– Ну стихов-то я, положим, не пишу, – вдруг обиделся старик. – И эти ваши слова тут совершенно ни к чему, а я к тому это рассказывал, что вот что значит, что такое революция. Вот ты нам, Иван Семенович, про своего брата распелся, и товарищ Корнилов тебя поддержал, что он, мол, не виноват, а злодеи его погубили.

– Я такого не говорил, – перебил бригадир.

На другой день Корнилов повел меня на место своих будущих работ. Везде были яблони, яблони, яблони, и, взглянув на них, я сразу понял, что много мы здесь не накопаем. То есть, конечно, совершенно не исключено, что средневековый город Алма-Ата находился именно здесь. Ведь эти холмы как раз то, что было нужно древнему обитателю Семиречья. Они высоки, отлоги, расположены над самой речкой, сверху донизу покрыты деревьями и чудесной травой. С этих высот и врага издали заметить, и осаду отразить очень удобно. Все это так. Но, во-первых, на априорных суждениях в археологии далеко не уедешь: кто знает, какой логике подчинялись древние усуни; во-вторых, в исторической литературе о месте древней Алма-Аты встречается только одно совершенно точное упоминание. Оно находится в труде академика Бартольда «История Семиречья». В 1508 году при Алма-Ате (около Верного), пишет он, Мансур сразился с братьями и разбил их. Вот и все. Значит, в XVI веке действительно был такой большой город Алма-Ата, около которого могли происходить решающие сражения и гибнуть армии. Но от него не осталось ни развалин, ни воспоминаний, ни легенд. Где он находился – неизвестно. Ведь и Бартольд написал тоже очень уклончиво – «около Верного». А это значит: ищи-свищи, лазь по прилавкам, копайся в долинах. Есть, конечно, и другие, куда более обильные сведения. Но достоверно только одно, ибо в других речь идет об Алмалыке, а не Алма-Ате. Правда, советский тюрколог Бернштам думает, что это одно и то же. «Алма-Ата в XVI веке носит порой название Алмалык, – пишет он. – Последнее зафиксировано еще у Джувейни – персидского ученого XIII века. Так называется это поселение в дневниках Тимура. Но точное название города Алма-Ата».

Так ли это? О, если Алма-Ата и Алмалык – одно и то же, то об алма-атинском средневековье можно писать исторические романы. Вот слушайте хотя бы это: «Дженкши жил преимущественно в Алмалыке, францисканец Николай был хорошо принят при его дворе. Вельможи Караемой и Юханан (очевидно, нестерианцы) пожертвовали в пользу назначенного папой епископа большое имение около Алмалыка, где была выстроена прекрасная церковь. Вскоре после этого сюда прибыли епископ Ричард из Бургундии, монах Франциск и Раймунд Руфа из Александрии, священник Пасхалис из Испании, братья-миряне Петр из Прованса и Лаврентий из Александрии. Им удалось вылечить хана, за что получили разрешение крестить его семилетнего сына, названного Иоанном» (Бартольд).

Епископы, братья-миряне, монахи-францисканцы, патер Пасхалис, нестерианцы, монгольский царевич Иоанн, Испания, Прованс, Бургундия, Александрия, латинский собор у подножия Алатау, сутаны черные и лиловые, тонзуры, копья и распятия, красками переливаются эти строчки Бартольда! И как обидно, как страшно обидно, что Алмалык – это столица орды Джагатая и расположен он где-то очень далеко отсюда, на южном берегу Или, и что про древнюю Алма-Ату ничего больше не известно [8].

Но самое главное вот что: ну, положим, мы установили, что древний город Алма-Ата был тут. Так кто же нам позволит губить сад? Ведь здесь и копаться негде, везде яблони – апорт, лимонка, боровинка. Спустишься ниже – вишня, урюк, абрикосы.

– Пойдемте лучше посмотрим склоны, – сказал я, обдумав все. – На них-то ничего не растет. Кстати и меня проводите до шоссе.

Но Корнилов стоял на поляне над каким-то холмиком и рассматривал план (синяя лента на нем была Алма-Атинкой, бурая – дорогой, а кучевые облака – кустами и яблонями).

– «Копать здесь», – прочел он громко и пнул холмик ногой. – Родионов говорит, что здесь лет пять тому назад копали глину и выкопали бронзовый котел. Он долго валялся на траве, пока его кто-то не забрал.

– Здорово, – сказал я. – У Родионова вечно клады. А сам-то он где?

Корнилов махнул рукой по направлению дороги.

– В своем кооперативе. Ушел чуть свет. Он ведь там счетовод.

– Ну и был бы счетоводом. А то вот директору голову дурит, меня от работы отрывает. Он кладоискатель, понимаете, он – искатель кладов. От таких никогда толку не бывает, ничего мы тут не найдем.

– Ладно, – решил вдруг Корнилов. – Попробую все-таки! Попытка не пытка! Потапов обещал дать сегодня рабочих. «Пусть ради науки поломают спину». Надо зайти за ними в правление. Пойдемте?

– Нет, – сказал я решительно, – орудуйте уж один, мне надо в город. Я и так приехал без разрешения. Будет мне от директора, он таких штучек терпеть не может…

Глава вторая

Весь следующий день я проработал в архиве музея – просматривал инвентарные книги поступлений за прошлые года; мне хотелось выявить все случайные находки, поступившие из района колхоза «Горный гигант», но учет велся из рук вон плохо, и ничего установить я не смог. Записи в книге были такие: «Бронзовый котел на козьих ножках – около дачи есаула Селиверстова», «Бронзовый предмет неизвестного назначения серповидной формы (ритуальный нож?) на 25-й версте, под столбом». Где сейчас этот столб, откуда считать эти версты? Где находилась дача есаула Селиверстова? Ничего не выяснишь и не поймешь по записям.

Я просидел дотемна, но так ничего путного и не сделал, хотя выписок у меня накопилось изрядно. Пошел к себе и лег спать, а в три часа меня разбудили и предложили пройти в соседнюю комнату.

– Зачем? – спросил я.

– Будете понятым, – ответили мне.

Я пошел, и первое что увидел, войдя в комнату, была наша бывшая машинистка. Она уволилась в прошлом году, и с тех пор я ее не видел. Звали мы ее «мадам Смерть», такая была сухая, прямая и желтая. Сейчас она сидела на стуле, высоко подняв голову, и смотрела в какую-то точку на обоях. Увидела меня и чуть повела головой – это значит поздоровалась.

Меня усадили рядом с ней и повторили, что я понятой. Я сел и начал смотреть.

Арестовали нашего завхоза. Это был казах средних лет – скуластый, крепкий, лысый, кривоногий (кавалерист). Директор считал его пройдой, ловкачом, подозревал, что он крадет у Клары экспонаты и пьет наш спирт, – наверно, так оно и было. Но арестовывал его НКВД. Когда мы вошли, обыск уже кончился. Орудовали двое – штатский и военный. Штатский сидел и писал, военный рылся в сундуке и вытаскивал какие-то тряпки и коробки. Арестованный сидел в углу, и лица его я не видел, только слышал, как иногда поскрипывал его стул. Один раз он еще спросил:

– Слушайте, в чем же дело?

И штатский ответил:

– Да вы сами, наверно, знаете.

Тот, кто меня привел, тоже военный, куда-то ушел и возвратился со второй женщиной. Было темновато, и я не сразу узнал Зою Михайловну. Увидев меня, массовичка дернулась назад и хотела что-то сказать, но штатский приказал: «Садитесь». Она села, и тут стул под завхозом прямо-таки взвизгнул по-собачьи.

– Зоя Михайловна, – крикнул он, – но вы же знаете, я вам ведь все…

Штатский поднял голову и спокойно сказал:

– А ну замолчать!

И опять застрочил. Кончил писать, вынул портсигар, закурил, откинулся было на спинку кресла, но сейчас же встряхнулся и спросил военного:

– Ну, что там у тебя?

Тот сгреб с поля тряпки, обеими руками запихал их кое-как в сундук и встал. Штатский кивнул ему на стену, военный подошел и стал снимать фотографии. Штатский докурил папиросу и взялся за стопку книг. На столе лежал роман «Страшный Тегеран», фотосправочник и попавшие неизвестно откуда и как к завхозу «Вопросы ленинизма» – пухлый, растрепанный том в красном переплете. Фотосправочник штатский пустил веером, а зато в «Вопросы» он так и впился. Книга была старая, читаная-перечитанная, с массой подчеркиваний, восклицательных и вопросительных знаков на полях, с какими-то отметками. Очевидно, кто-то, готовясь к зачету или к докладу, много дней штудировал это издание. Мне показалось, что у штатского даже пальцы дрогнули и глаза загорелись охотничьим огнем, когда он увидел, что такое ему попалось.

– А ну-ка, – сказал он мне тихо и взолнованно, протягивая руку, – пишите на обложке: «Изъято при обыске». Дата и ваша подпись.

Я взял ручку и понял, что кто бы эту книжку ни читал, что бы он здесь ни отчеркивал или ни подчеркивал, а отвечать за все и на все придется только завхозу. «А что вы хотели сказать, – спросят его, – подчеркивая вот именно это место? А почему именно здесь у вас восклицательный знак? Объясните следствию».

И попробуй-ка объясни! Понял это и завхоз. Когда я взял ручку, он заскрипел и закричал:

– Да это не моя, не моя. Это я на чердаке нашел. Здесь раньше студенты жили. Вот и Зоя Михайловна…

– Отстаньте, – сухо отрезала Зоя Михайловна и отвернулась.

Я расписался и положил книгу на стол. Вдруг все сразу задвигались и обернулись к двери: вошел седой румяный военный в плаще. Я сразу же понял, что вот это и есть главный обыскивающий. Понял это и завхоз. Он вскочил и закричал:

– Товарищ начальник, за что же?

Но ему надавили на плечи, и он послушно сел. А начальник не спеша прошелся по комнате, подошел к столу, заглянул через плечо штатского в акт, о чем-то спросил его вполголоса, кивнул головой и подошел ко мне.

– Ну как, товарищ ученый, – спросил он весело. – Что у вас в музее новенького? – Он засмеялся. – Ну, как же ничего? А змей-то? Весь город теперь к ним валит, – повернулся он к Зое Михайловне. – Моя дочка вчера целый день покою не давала: пойдем в музей да пойдем в музей, ты скажешь, тебе его покажут. Да никакого там змея нет, говорю. Плачет, не верит.

– Я тоже музейный работник, – обворожительно улыбнулась ему Зоя Михайловна.

– А-а! – быстро взглянул на нее начальник, вдруг повернулся к обыскивающим и спросил: – Ну, как у вас, все?

Штатский ему что-то ответил и что-то спросил.

– Обязательно! – сказал начальник. – И вот товарища с собой пригласите, он в этом доме живет, он вам покажет.

Военный положил последнюю фотографию на край стола и сказал мне:

– Пошли на чердак.

Мы вышли из комнаты, прошли по длинному коридору и остановились около стены. Отсюда поднималась узкая деревянная лестница на чердак. В коридоре было темно и сыро, по крыше звенел дождик. Военный засветил фонарик – и стали видны узкие грязные ступеньки и поломанные зеленые перила.

– Я пойду первый, – сказал он мне и бойко вбежал на первые ступеньки.

Но вдруг зашипел и куда-то ухнул. Что-то треснуло.

– Чччерт, – выругался он.

Я вбежал на ступеньки, подал ему руку и помог подняться: оказалось, что он провалился по колено между ступеньками. Когда я подымал его, он посмотрел на коленку, потряс рукой – гвоздем порвало мякоть – и вдруг к превеликому моему удивлению пустил меня матом.

– Что же вы, мать вашу… – спросил он свирепо, – не предупреждаете? Я пожал плечами.

– А откуда я знал?

– Откуда ты знал, – передразнил он и облизал большой палец. – Все притворяетесь?

Я молча сунул ему фонарик. Он взял его, захромал вверх, я за ним. Влезли на чердак.

– Ну, – сказал он, останавливаясь на пороге, – где тут что? Показывайте.

В лиловом пятне света навстречу нам выплывали какие-то рогатые тени, показался, как будто вынырнул из глубины океана, огромный черный сундук с металлическими затворами и зелеными пятнами плесени. Навстречу качнулось разбитое трюмо, и я увидел в его туманном свете наши отражения и тьму сзади.

– Ну, где тут его вещи? – спросил он меня.

Я ответил, что не знаю.

– Тут живете и не знаете? – выругался он и взмахнул рукой.

Необычайное спокойствие овладело мной, я как-то свысока даже поглядел на него и сказал:

– Осторожно, дурак, опять провалишься.

Он дико посмотрел на меня, открыл было рот, но вдруг, хромая, резко отошел от меня и подошел к комоду. С великим трудом вырвал верхний ящик, набитый тряпками, и чуть не рухнул вместе с ним.

– Его это? – спросил он, морщась.

Я ответил, что нет.

Он слегка покопался в тряпках, рванул было второй ящик, но тот не поддался. Тогда он вдруг попросил:

– Слушайте, а ну-ка тот чемодан?

И так как в его голосе уже не было угрозы, а кроме того, он хромал и кровоточил, я подошел к рогатой пирамиде из сломанных стульев, вырвал из-под низу чемодан и подал ему. Все, конечно, рухнуло, и поднялась такая пыль, что мы оба сразу же задохнулись.

– Мать вашу… – сказал я.

– Да не тащите сюда, откройте там, – крикнул он мне, кашляя.

Я рванул замок чемодана, он не поддавался, я рванул еще, потом стал коленкой (пропадай мои брюки!), начал выворачивать запор, но тут он мне сказал:

– Да ладно, бросьте к черту.

Потом постоял еще немного, поиграл фонариком по углам и уныло сказал:

– Идем.

Когда мы вернулись, штатский на полу увязывал книги. Кипу фотографий без рамок и с десяток писем он вложил в какую-то плоскую жестянку с пальмой и верблюдом. Зоя Михайловна стояла около начальника и о чем-то ему тихо рассказывала.

– Ну что? – спросил седой.

Мой спутник только махнул рукой. Штатский подал мне протокол и ручку и сказал:

– Вот, пожалуйста, здесь.

Я расписался. Штатский засунул протокол обыска в планшет, кивнул красноармейцам на связки книг и приказал завхозу:

– Пошли.

Я посмотрел на завхоза. Лицо у него было зеленовато-бледное, худое, глаза провалились. И зелень и худоба эти были заметны даже при дрянной электрической лампочке. Это был не особенно хороший человек – хвастун, дешевка, пижон, и я, как и все, не любил его. Но, пришло мне в голову, вот он сейчас шагнет за порог, и этим шагом окончится его жизнь.

Мне было не жаль его, и если бы он заплакал, я бы, вероятно, почувствовал только отвращение. Но эта покорная обреченность, молчание это – они были попросту ужасны. И вдруг завхоз поднял голову, посмотрел на меня и слегка улыбнулся одной щекой.

– Ну что ж, ничего не поделаешь, – решил он печально и твердо. – Не ругайте меня, хранитель с директором.

– Ну, пошли, пошли, – негромко и благодушно сказал седой и похлопал его по спине.

Они ушли. Осталось четверо – я, Зоя Михайловна, седой военный и мадам Смерть.

– Так, – сказал военный и прошелся по комнате. – Так! Я вас очень попрошу – вас и вас, – он строго ткнул в меня пальцем, – никому ничего не рассказывать, понятно? А лучше вообще не говорите, что были здесь, понятно?

– Понятно, – ответил я.

– Ну, конечно, конечно же, – воскликнула Зоя Михайловна и, перепутав нас, одарила меня нежно-восторженным, чутким взглядом.

Мадам Смерть молчала, за все время обыска она не произнесла ни слова.

– Все, что относится к нашей работе, является государственной тайной, – продолжал военный. – И разглашение ее карается очень строго. Понятно?

– Так точно, – ответил я. – Все понятно. Он недоверчиво покосился на меня, открыл портфель, вынул палочку сургуча, веревку, печать, спички и сказал:

– Идемте.

Я пришел к себе и бухнулся в кресло. Подумал, что надо бы хоть согреть чаю, но вдруг как-то разом перестал чувствовать, думать, существовать. Разбудил меня только телефонный звонок.


_______________

[8] Есть и третье предположение, высказанное совсем недавно: «Речь идет о двух городах, названия которых происходят от изобилия яблок… Один из них располагался на правой стороне реки Или – другой находился на левой стороне реки Или на месте современной Алма Аты… Монголы оба города называли одинаково „Алмалык“…» (Г. Мартынов. Двухэтажный город. – «Простор», э 7,1962).
 
СфинксДата: Понедельник, 22.04.2019, 00:09 | Сообщение # 17
Группа: Админ Общины
Сообщений: 1997
Статус: Offline
Я посмотрел – солнце уже затопило всю комнату, по вишням в саду веял теплый ветерок, было полное утро.

Я встал и снял трубку. Говорил директор.

– Приходи сейчас же, – сказал он мне.

– Знаю, – ответил я.

– Откуда? – удивился он.

– Присутствовал.

Последовала небольшая пауза, а потом он приказал:

– Ну, иди.

Когда я вошел в кабинет, директор сидел за письменным столом и о чем-то тихо разговаривал с Кларой. Увидев меня, они оба замолчали.

– Так как же это вышло? – спросил директор хмуро.

Я стал рассказывать и когда дошел до того, что поругался с военным, директор усмехнулся и покачал головой.

– Все партизанишь? – сказал он горько. – Ну-ну!

А Клара пропела:

– И надо было вам связываться.

– Ну а в чем дело, не знаешь? – спросил директор. – За что его?

Я пожал плечами и улыбнулся.

Он поймал мой взгляд и снова нахмурился.

– Как это для тебя просто, – сказал он, вздыхая, – ну, до чего же все просто!

– Да не знает он, ничего не знает, – быстро сказала Клара и взглянула на меня: «Молчи».

Директор тоже посмотрел на меня и нахмурился, потом отвернулся, снял трубку и начал куда-то звонить.

– Пошли, – шепнула мне Клара. Мы вышли. На лестнице она вдруг остановилась и взглянула на меня. Это был открытый, ясный, вопросительный взгляд.

– Ну что, Клара? – спросил я. – Что, дорогая?

– Ничего, – ответила она громко и вдруг тихо спросила: – Мало вам было, мало? Для чего вы их дразните, зачем это вам?

– Я их… – начал я, да так и не окончил.

Ведь и в самом деле получается, что дразню. Я-то стараюсь пройти тихо-тихо, незаметно-незаметно, никого не толкнуть, не задеть, не рассердить, а выходит, что задеваю всех – и Аюпову, и массовичку, и того военного. И все они на меня кричат, хотят что-то мне доказать, что-то показать. А что мне доказывать, что мне показывать, меня просто нужно оставить в покое!

«Товарищи, – говорю я всем своим тихим существованием, – я археолог, я забрался на колокольню и сижу на ней, перебираю палеолит, бронзу, керамику, определяю черепки, пью изредка водку с дедом и совсем не суюсь к вам вниз. Пятьдесят пять метров от земли – это же не шутка! Что же вы от меня хотите?» А мне отвечают: «История – твое личное дело, дурак ты этакий. Шкура, кровь и плоть твоя, ты сам! И никуда тебе не уйти от этого – ни в башню, ни в разбашню, ни в бронзовый век, ни в железный, ни в шкуру археолога». – «Я хранитель древностей, – говорю я, – древностей – и все! Доходит до вас это слово – древностей?» – «Доходит, – отвечают они. – Мы давно уже поняли, зачем ты сюда забрался! Только бросай эту муру, ни к чему она! Слезай-ка со своей колокольни! Чем вздумали отгородиться – пятьдесят пять метров, подумаешь! Да тебя и десять тысяч не спасут».

Конечно, я сейчас здорово упрощаю весь ход моих мыслей: делаю все ясным и четким. Тогда ничего этого, понятно, не было и не могло быть. Но вот то, что я крошечная лужица в песке на берегу океана, это я чувствовал почти физически. Вот огромная, тяжело дышащая, медленно катящаяся живая безграничность, а вот я – ямка, следок на мокром песке, глоток холодной соленой воды. Но сколько ты его ни вычерпывай, а не вычерпаешь, ведь океан тоже здесь.

Я стоял против Клары и не знал, что сказать, молча смотрел на нее. А она вдруг улыбнулась, дотронулась до моей руки и очень певуче, медленно произнесла:

– А что, если я влюблюсь в вас, хранитель? – хохотнула и убежала.

«Да, – подумал я, – не надо было мне приезжать сюда с раскопок, ведь чувствую, чувствую, что этот день так не кончится, что-то еще обязательно произойдет».

…Так оно и вышло.

Прибежала вдруг старуха– казашка.

– Иди, иди, пожалуйста, вниз, – сказал она, – иди канцеляр.

– Да в чем дело, – спросил я, – что такое?

– Иди, пожалуйста, скорей, – повторила сторожиха.

Я пошел. Дверь канцелярии была заперта, пришлось стучаться. Отперла массовичка. В комнате были люди: Клара, кассир – молодой, крепкий казах в своей постоянной кожаной куртке и крагах, контролерша, крошечная старуха-татарка, еще кто-то из обслуги музея.

Все они столпились вокруг большого епископского кресла. На кресле сидела девочка. Была она худенькая, русенькая, с тощими острыми косичками, в старом, линялом, стираном-перестираном розовом платье. Она сидела и теребила платочек. Все молчали. В комнате царила тяжелая, отвратительная тишина. Я взглянул на Клару.

– В чем дело? – спросил я. Никто не ответил.

– Вот эта девочка, – вдруг громко сказала массовичка, – выдает себя за племянницу товарища Сталина.

Этого я, конечно, никак не ожидал.

– То есть как? – спросил я ошалело и посмотрел на девочку.

Она не шелохнулась, только крепче стиснула узелок.

– Прошла без билета, – объяснила мне массовичка. – И когда контролерша ее остановила, она сказала, что она племянница товарища Сталина и он разрешил ей ходить во все музеи и театры бесплатно.

Только этой идиотской петрушки мне и не хватало», – подумал я и наклонился над племянницей Сталина.

– А у вас есть какой-нибудь документ, девочка?

Она не ответила, только платочек в ее руке хрустнул – в нем была какая-то твердая бумажка (судя по размеру, чуть мелочишки – десятка, на неделю, может быть, хватит).

– А когда ее спросили документы, – вдруг прогремела массовичка, – она ответила: «Мы наши документы не всем показываем».

Я даже рассмеялся, настолько это было хорошо. Молодец девчонка! Нашла правильные позывные.

В кабинете наступило молчание. Я стоял и думал, что же мне делать, потом снова наклонился над девочкой.

– Вы сами-то не алмаатинка? – спросил я.

Она молчала.

– Учитесь где-нибудь? Приехали к кому-нибудь? Ищите работу? – осторожно спрашивал я.

– Да что вы… – начала Зоя Михайловна, но Клара вдруг повернулась и так взглянула на нее, что она не договорила.

– У одних служила, – ответила девочка, – но они мне ничего не давали, не одевали, я ушла.

И только она сказала это, как лицо у нее стало сразу мокрым от слез.

– Ну, ладно, ладно, – сказал я сурово. Подошел к столу, налил ей полный стакан воды и сунул под нос. – Пей!

Она покачала головой.

– Пей, пей! – повторил я и вдруг увидел, как затряслись ее тоненькие, перевязанные красными тряпочками косички, как заходили ее острые лопаточки. – Пей и иди, – сказал я. – Вон сколько людей собрала!

И тут она вдруг заревела во все горло. Кто-то громко вздохнул. Я встал и отворил ей дверь.

– Иди!

– То есть как? – громко заговорила массовичка. – Как?… Послали уже за милиционером. Товарищи, что же вы молчите? Что же такое делается? Девочка, а ну-ка, ну-ка…

– Да замолчите вы, – сказал я тихо. – Клара Фазулаевна…

Но их обеих уже не было. В окно я видел, как Клара вывела девочку на крыльцо, раскрыла свою сумочку из серебряных колец, сунула девочке что-то в руку. Девочка взяла, взглянула на нее каким-то быстрым, зверушечьим взглядом и вдруг скатилась со ступенек. Я отошел от окна.

– Хорошо, – сказала массовичка. – Вот сейчас придет милиционер, что мы ему будем говорить? Вот что вы ему скажете?

– Ничего, как придет, так и уйдет.

– Так все просто? – спросила она меня иронически.

– А как же, – ответил я. – Простое простого.

– А она?

– Ну что же она? Больной ребенок, и все.

– И все?

– И все, Зоя Михайловна, – ответил я очень твердо. – Все, до грошика! И ничего больше тут нет.

– Послушайте же вы, – с каким-то даже горестным вдохновением взмолилась Зоя Михайловна. – Да она, может, из семьи врага, у нее, может быть, вся семья сидит. Вы слышали? Она служила там где-то в домработницах. Почему? Она не похожа на домработницу. Судя по ее внешности, она… А как она себя там держала?

Пришел милиционер – пожилой, усталый, простой человек в запотевшей гимнастерке. Пришел и ушел, ничего не поняв и ничего не записав. Просто неодобрительно покачал головой и ушел.

– Второй холостой вызов сегодня, – сказал он, – прямо с ума сошли люди, от жары, что ли?

Меня вызвали в Наркомпрос. Передал мне вызов директор, специально позвонил, чтобы я зашел к нему в кабинет, дождался, когда все уйдут, и только тогда сообщил, что меня хочет видеть замнаркома товарищ Мирошников. Предупредил, чтобы я ни в коем разе не опаздывал. Товарищ Мирошников только что пришел из армии и все вопросы понимает по-военному – четко, ясно, точно, расхлябанности не терпит, растяп ненавидит. И еще директор мне посоветовал лишнего не трепать, да и вообще (тут он сделал какой-то вихрастый жест) не быть уж слишком умным. Я улыбнулся.

– А тут и полсмеха нет, – сурово обрезал меня директор. – Индюк мудрил-мудрил, да и в суп попал. Ты знаешь эту историю?

– Знаю, – ответил я.

– Ну вот. А так не бойся, он человек справедливый. Только вот такие штучки (опять тот же жест, но уже около головы) ты брось. Понял? Ну, иди.

Я пошел.

Замнаркома меня принял сейчас же, хотя и был занят: разговаривал по телефону. Был он высок и плечист, с аккуратно подстриженными усами, и ими ли или еще чем он очень напоминал тот большой поясной портрет, что висел над его столом. Во всяком случае, хотел напоминать. А вообще-то это был рыжеватый мужчина, веснушчатый, медлительный, уже, пожалуй, склонный к полноте, но еще никак не полный. Когда я вошел, он скосил на меня глаза и кивнул на диван. Я сел.

– Хорошо, – сказал он в телефон, – я тебе еще звякну. Ты что, у себя будешь? Хорошо! Вот и он как раз.

Он положил трубку и позвонил. Вошла секретарша.

– Ту мою папку, – попросил он. И, когда девушка вышла, сказал: – Вот говорил с вашим директором, вы его давно знаете?

Я сказал, что год. Он уволился из армии примерно через месяц после того, как я поступил в музей. Тут Мирошников слегка нахмурился.

– А почему вы думаете, что он уволился из армии?

«Не трепись», – вспомнил я и сказал:

– Он пришел к нам в военной форме.

Замнаркома хмуро посмотрел на меня и объяснил:

– В военизированной… Он же работник Осоавиахима. А военизированная форма присвоена отнюдь не только армии, но, – и дальше, как печатая, – и войскам внутренней охраны, работникам НКВД, лесной охране и кое-каким другим организациям специального порядка. Это вам не мешало бы знать. Так! – Он распахнул папку, вынул оттуда какую-то бумагу и стал ее читать.

Я сидел и ждал.

– Кто такой Родионов? – спросил он, не поднимая головы.

«Вот окаянный старик», – подумал я и сказал:

– Археолог-любитель. Кроме того, вырезает по дереву.

– И такие профессии есть? – замнаркома остро посмотрел на меня. – Быть археологом-любителем и вырезать по дереву.

«Любит точность», – вспомнил я и ответил:

– Сейчас он пенсионер, кажется, работает еще и счетоводом. В общественном порядке.

– Ага, вот это другое дело, – удовлетворенно кивнул головой замнаркома. – Значит, Родионов пенсионер? Ну а какую он получает пенсию? За что? Не знаете?

– Кажется, он партизанил, – ответил я.

– То есть был партизаном, – строго поправил меня замнаркома. – Партизанить и быть партизаном – это вещи разные. Вы с ним знакомы? Он приходил в музей?

Я кивнул.

– Зачем?

Я ответил, что он приносил кое-какие находки, ныне мы в этих местах производим поиски.

– Поиски или раскопки? – поправил или спросил меня замнаркома.

Было очень неприятно. Оба они – тот на портрете, этот за столом, – одинаково одетые, подтянутые, подстриженные, смотрели на меня: один с издевочкой, другой неподвижно и строго.

– Поиски – это и есть разведочные раскопки, – ответил я, – на поверхности ведь ничего не валяется, копать надо.

Замнаркома побарабанил пальцами по столу.

– Так? – сказал он, о чем-то размышляя, – так! Надо копать. И вы копаете! Отлично! Это что же, Корнилов копает?

Он назвал это имя так просто, как будто Корнилов только что вышел из комнаты.

Я ответил, что да, копает Корнилов.

– Тот самый, – спросил он, – что был уволен из публичной библиотеки?

– По-моему, он не был уволен, – ответил я. – Он попросту не поладил с научным руководством и ушел.

– И вы его сейчас же приняли в музей?

Я вздохнул.

– Принимает только директор.

– А он даже не посоветовался с вами? – покачал головой замнаркома.

Меня все это уже начало злить, и я довольно резко ответил, что, конечно, директор со мной советовался и я сказал, что такой работник нам нужен.

– Ах, вот как, – кивнул головой замнаркома. – А не сказал вам директор, за что именно его уволили? Ведь, как я слышал, тут что-то и с вами связано.

«Под кого же из нас троих он подкапывается?» – подумал я и, чтобы не сказать лишнего, только хмыкнул что-то.

Он посмотрел на меня, понял, наверно, что во мне происходит, и сказал уже иным тоном:

– Хорошо, положим, что к вам это не имеет отношения. А вот что за конфликт у вас вышел в музее?

Я ответил, что если речь идет о моем столкновении с Зоей Михайловной, то все получилось из-за того, что она начала хозяйничать в моем отделе, сняла с экспозиции портрет одного ученого, а мне это не понравилось.

– Кто же этот ученый? – спросил замнаркома.

Я ответил ему, что снят был портрет археолога Кастанье.

– Кого, кого? – спросил он быстро.

Я повторил по слогам:

– Ка-ста-нье.

– Никогда не слышал. А чем он замечателен? – снова спросил замнаркома.

Я ответил:

– Работами по древнейшей истории.

Он усмехнулся.

– Первый раз слышу. Вот работы Моргана, академика Марра по древней истории читал и даже сдавал, а о Кастанье слышу первый раз. Ну, хорошо. Век живи – век учись. А вообще он что? Прогрессивный ученый? Он в советское время работал или был сослан сюда еще при царизме?

Я ответил, что ссыльным Кастанье не был, в советских учреждениях никогда, кажется, не работал, да и большим ученым его тоже, вероятно, не назовешь. Но для древнейшей истории Семиречья он, как я понимаю, сделал все-таки чрезвычайно много.

– Даже чрезвычайно, – усмехнулся замнаркома. – Ну, хорошо! Кастанье сделал чрезвычайно много для истории Семиречья, а вот, скажем, такой ученый, как Фридрих Энгельс, сделал чрезвычайно много для древней истории вообще. Его портрет у вас висит?

Я ответил, что портреты Энгельса у нас висят в разных отделах.

– А в вашем? – спросил он.

– У нас нет.

– Жаль-жаль. – Замнаркома выдвинул ящик стола, вынул оттуда книгу в бумажной обложке и протянул ее мне. – Вот, пожалуйста, дарю. В этой книжке все работы Энгельса по древнейшей истории. Сидите и читайте. На работу можете сегодня не выходить. Читайте! Скажите, что я разрешил. Сотрудник музея, историк, образованный человек! – вдруг взорвался он. – И не читал Энгельса. Это же позор! Вы понимаете, по-зор! И для вас, и для нас, для всех.

– Энгельса я читал, – ответил я.

– Значит, плохо читали, – обрезал он меня. – Вы занимаетесь древнейшей историей Семиречья? Так вот, читайте о ней! Читайте! Здесь все, что нужно, есть.

– Хорошо.

Я взял книгу и спрятал. Замнаркома посмотрел на меня и вдруг заворчал:

– А то нашел кого показывать – Кастанье… Преподаватель французского языка в кадетском корпусе. Никто, мол, его не знает, а я вот знаю и выставляю. Ведь это же самое у вас получилось и с библиотекой. Что, неужели вы ничего еще не поняли?

Я покачал головой.

– Лежали в библиотеке какие-то книги, никто ничего о них не знал, никто ими не интересовался. А вот пришел такой просветитель-ценитель и все разъяснил и показал, какие ценности валяются под полкой. Вот ведь на что бьет ваша статья. А вот что эта библиотека обслуживает тысячи человек, что у нас в республике пятнадцать вузов, несколько тысяч студентов и каждому студенту нужно сунуть в руки учебник, что любое задание читателя выполняется за двадцать минут – об этом вы писали? Нет! Вам редкости нужны… А что редкости, что? Они и есть редкости! Привезли их в библиотеку, положили на полку, они и пролежали там пятнадцать лет. А вот то, что каждый день читальные залы посещают сотни человек и уходят удовлетворенные, это не ваша тема? Верно?

Теперь он говорил со мной хоть и ворчливо, но, пожалуй, даже благожелательно, так, как взрослый человек разговаривает с недорослем. «Экий же ты болван, братец, однако.» Это мне в конце концов надоело, и я сказал:

– Я выполнил задание редакции, вот и все.

Он сразу подхватил брошенную перчатку.

– Нет, не все, – зло повысил он голос. – Далеко не все. Работаете у меня вы, а не редакция и не редактор. Вот я вам даю указания, а вам надлежит их слушать и делать выводы. И еще: будьте вы, пожалуйста, повежливее с посетителями, ведь на вас же жалуются. Пришел к вам старик, заслуженный партизан, герой, а как вы с ним обошлись? Даже читать неприятно, что он пишет. Вот, пожалуйста. – И он протянул мне то самое прошение, которое я уже видел в музее.

– Да сколько же он их разослал?… – невольно вырвалось у меня.

– А что, вы уже видели это? Директор показывал? – быстро спросил меня замнаркома. – И что он вам сказал? Ничего не сказал. Зря. Ну, так вот я вам говорю и очень прошу, чтобы такие жалобы больше не повторялись. Пришел в учреждение старый, заслуженный человек, сделал рациональное предложение, а сотрудник, молодой человек, на него и смотреть не хочет. Отвернулся и цедит что-то через зубы. Ваш товарищ, пожилая женщина, говорит вам: зря вы повесили на самом видном месте какого-то генерала.

Я открыл было рот.

– Ну, хорошо, хорошо, – пусть статского советника, пусть. Ведь никто эти формы не помнит и не знает. А царские ордена да погоны – они сразу бросаются в глаза и вызывают недоуменные вопросы.

– Ну и что ж? – спросил я. Он пожал плечами.

– Да ничего особенного, но только зря все это. Повторяется та же история, что и в библиотеке, – все-то вам хочется чем-то блеснуть, кого-то удивить, поразить. Несерьезно это.

Я сидел на диване и слушал его. Все его доводы, в общем, слагались в достаточно стройную систему. Возразить мне было нечего. Просто у нас с ним, как говорят физики, были совершенно разные системы отсчета, и я ползал где-то на другой плоскости. Вот и все.

Он замолчал и посмотрел на меня.

– Вижу, что вы никак не согласны.

– Нет, – ответил я, – никак. Но понимаю, что кому-то и так можно думать.

– Потому что дураку закон не писан, – улыбнулся он.

– Нет, – ответил я искренне, – вы умный человек и говорите умно. Вот я даже не сразу соображу, что же вам ответить, хотя вы и не правы.

Он вдруг засмеялся.

– Ладно, идите работайте. Только подумайте, о чем я говорю. Связывайте, связывайте свою древность покрепче с нашим временем, – крикнул он весело. – Знаете, был такой поэт Безыменский. Так вот он очень хорошо написал как-то: «Только тот наших дней не мельче, кто за любою мелочью может революцию мировую найти». Вот и ищите мировую революцию во всех ваших мелочах. Каждый экспонат должен напоминать только о ней. А вот того генерала… – Он засмеялся. – Да сбросьте вы его к бесу. Ну зачем вызывать лишние вопросы да недоумения? Сбросите?

– Нет, – ответил я, – не сброшу.

– Вот как? – Его лицо сразу застыло, глаза потухли. – Так вот как вы за него, выходит, держитесь? – спросил он задумчиво и насмешливо. – Хорошо. Тогда напишите мне подробную докладную: кто он, что сделал и почему вы его считаете нужным выставить. А я пошлю ее в Москву, в Комакадемию – и пусть там разбираются. Вот так.

Когда я вышел из кабинета, оба хозяина его глядели мне в спину одинаково прозорливыми, пронизывающими, беспощадными глазами.

Глава третья

Ночью дед постучался ко мне. Я слышал, что он пришел и стоит за дверью, но так здорово заспался, что мне не хотелось подниматься. Дед постоял в коридоре, послушал, потоптался немного, потом кашлянул, стукнул одним пальцем и деликатно спросил:

– К вам можно? Вы один?

Я встал и отворил ему дверь. Дед стоял на пороге под желтой угольной лампочкой и держал в руках что-то большое, четырехугольное, покрытое черной клеенкой.

– Что это? – спросил я.

Он сурово взглянул на меня и шагнул через порог.

– Измучился, как черт, – сказал он и сердито поставил ящик на стол. – Что, один? А я думал, кто-то есть. Ух, нечистая сила! – Он бухнулся в кресло и сорвал картуз. – Ух… Четыре версты вот эту музыку пер, ну просто сварился. Вот, вся спина пристала, а тут ты не открываешь. Ну, думаю, наверно, красавица сидит.

– Что это ты притащил? – прервал я недовольно.

– Что притащил-то? – Дед вынул из кармана красный платок в горошек и обтер лицо. – Это, брат, такая хитрая штука, что… И всего-то в нем фунтов тридцать, а ведь еле-еле допер, все руки оттянуло. Это, брат, очень большое дело, международное. А ну-ка снимай, снимай своих тигров да баб. Будем Англию, Америку слушать, что они там о нас…

Тут он сдернул клеенку, и я увидел приемник с серебристыми лампами и мутным желтым глазом внизу. Приемник был новешенький и блестел.

– Откуда это у тебя? – спросил я. Дед рассмеялся.

– Украл, – ответил он счастливо. – Ну, что вытаращился? Правда, украл. Вот шел мимо совнаркома, окна открыты, а он на подоконнике стоит орет. Ну, я его, конечно, в охапку и к тебе. Сейчас милиция придет, скачи в окно… Так! – Он наклонился над приемником. – Где ж мы его?… А вот где! Я ведь, пока ты в горах водку пил да с девками блукал, всю музыку у тебя в комнате наладил, вот сейчас и включим.

Он повозился минут пять, и вдруг резкий, гортанный голос из-под его рук крикнул что-то короткое и угрожающее, а серебристые лампы ожили и стали, как рыбьи пузыри, медленно наполняться красно-желтой кровью. Глаз внизу вспыхнул открыто и чистым зеленым светом резко мигнул, погас и снова загорелся уже спокойно и глубоко, только слегка сужая и расширяя зрачок. Тот же голос из ящика крикнул еще что-то – и вдруг все оборвалось. Приемник задрожал и загудел. Послышался треск, шипение, как будто в комнату внесли раскаленную сковороду, – я знал, что это аплодисменты, потом все смолкло, и вдруг запела женщина.

– Какая страна? – спросил дед отрывисто.

– Франция, – ответил я. – Ария Кармен.

– А, город Париж, сразу угоришь… Послушаем, послушаем.

Дед сел в кресло, вынул из кармана кисет с алыми махровыми кочанами, залез в него двумя желтыми, похожими на лекарственные корешки пальцами и вывернул целую щепотку «крупки». Потом спросил у меня газету и закурил.

– Душистый голос, – вздохнул дед и решительно повернул винт.

Раздался писк, визг, вой, затем широкое и злобное завывание какого-то космического вихря (так, наверно, на солнце воют протуберанцы), и вдруг кто-то по-дурацки хохотнул и быстро-быстро заговорил по-немецки. А тон был одесский, шутовской.

– Я раньше по-немецки все понимал, – сказал дед. – А сейчас вот звук знакомый, а ничего не разберу. К нам, понимаешь, сюда в шестнадцатом австрияков пригоняли. Так вот я ими и командовал, сторожил их. А что там сторожить? Куда им бечь? Они землю копают или на траве валяются, а я к станичницам заваливался. Была у меня одна бабенка, погоженькая, вот я к ней все и ходил. А им говорю: ну, смотрите, перцы, один убежит – всех пошлепаю и себя напоследок. Ничего, только смеются, черти. А сейчас вот только один гул слышу. – Он прислушался. – А что это она сейчас загоготала?

Я перевел какую-то дурацкую шутку.

Дед покачал головой.

– До чего же им весело при Гитлере живется, все не просмеются, – сказал он и вдруг спросил: – А война будет?

Я пожал плечами.

– Наверное, будет, дед.

– Будет! – Дед твердо и печально кивнул головой. – Обязательно будет. И директор тоже говорит: «Не надеюсь, что все так обойдется». Это ведь он тебе бандуру прислал. Пусть хранитель, говорит, слушает и понимает, а то язык у него больно длинен стал, не по времени немножко.

– Это он тебе сказал? – испугался я.

– Нет, это я тебе говорю, – нахмурился дед, – ты что? Опять своего Милюкова повесил?

– Повесил, – сказал я. – А тебе что, жалко?

– Ничего мне не жалко, – ответил дед. – Только уж больно громко ты идешь, ну на что он тебе нужен? Никто и фамилии такой не слыхал, а ты раскричался, разошелся, хоть яйца пеки, и поставил на своем. Шум, крик – она к директору побежала, – ну к чему это? А если бы по-умному – полежал бы он у тебя недельку в комнате, а потом взял бы ты его и повесил – тихо, мирно, без шума, и никто бы ничего и не знал.

Дед говорил теперь негромко, задумчиво, сокрушенно, и лицо у него было тоже недоуменное и даже слегка растерянное. Это растрогало меня, никогда я его не видел таким.

– Надо было его обратно повесить, дед, – сказал я, – не в генерале дело, а в том, что дай этой стерве волю, так она всю страну запишет во вредители.

– Ишь ты. – Дед усмехнулся и покачал головой. – Ишь ты, как тебе некогда… Она, значит, нас запишет, а ты опять выпишешь! Нет, не выходит что-то так. Она сама тебя, как до зла дойдет, запишет куда следует – вот это так. Ее никто не осудит. Бдительность – вот и весь разговор.

В голосе его слышалась теперь горечь и укоризна. Это меня разозлило.

– Это ты-то горло дерешь? – взорвался я. – Ну, знаешь…

Я хотел сказать что-то еще очень обидное и вдруг осекся. Совсем другой человек – спокойный и печальный – смотрел на меня. Я даже и не понял, что же в нем изменилось. Даже насмешечка не сошла совсем с его лица, а был он уже совсем иной.

– Бык вон как глотку дерет, а толку от этого чуть, – сказал дед коротко и просто. – И я, когда надо, тоже не смолчу, а так вот, попусту из-за картонок да картинок… – Он резко отвернулся от меня и снова наклонился над приемником.

Снова мы блуждали по эфиру, слушали голоса городов и станций, неслись из Москвы в Копенгаген, из Копенгагена в Капштадт и Гавану. На земле стояла ночь, и утро, и полдень, и все это было одновременно. И земля пела, плясала, проповедовала, стращала, угрожала и уговаривала. И вдруг отчетливо отработанный, мягкий мужской голос, долетавший, наверно, из какого-то концертного зала Парижа или Тулузы произнес:

– Там, внизу, у людей, говорит Заратустра, все слова напрасны: кто хочет понять людей, тот должен на все нападать, ибо…

– Вот это уже не немцы, это кто-то другой, – сказал дед, – по звуку слышу. – И он хотел повернуть винт.

– Стой, стой, – сказал я. – Не трогай, я хочу послушать, это француз.

Именно потому, что это был француз, я и стал его слушать. Если бы говорил немец, я бы сразу перешел на другую волну. Мне ведь было уже отлично понятно, что может сказать о Ницше какой-нибудь доктор юриспруденции или философии, скажем, Мюнхенского университета. Но что мог о нем сказать француз, и не какой-нибудь, а, наверно, именитый, и не когда-нибудь, а именно сейчас, в лето 1937 года, мне было совсем не ясно. Я сидел и слушал, а дед смотрел на меня и ничего не понимал. Он зевнул раз, зевнул другой, потом слегка тронул меня за плечо. («Брось ты эту музыку»). Тогда я подошел к шкафу, вынул оттуда флакон спирту и поставил деду. Дед посмотрел на меня и покачал головой.

– Один не пью, – сказал он строго. – И ты меня в алкоголика, пожалуйста, не воспроизводи – раз подносишь, то и сам пей.

– Пью, пью, – сказал я и налил себе полстакана.

– Вот это другое дело, – похвалил меня дед. – Это нормально! – Он поднес стакан ко рту и вдруг закричал и замахал: – Что? Неразбавленный? Эх, образованный человек, а такую глупость творишь! Об этом же упреждать нужно, а то всю глотку сорвать можно. У нас тут один плотник глотнул, а потом три дня сипел. А мог и совсем задохнуться. Ну, мне ты налил, а себе что?

– Я сейчас выпью, – ответил я и взял стакан.

– На-ка вот, разбавь! – И дед налил мне полную крышку от кувшина.

– Перевод времени, – ответил я.

И тут мы оба усмехнулись, переглянулись, сблизили стаканы, чокнулись и выпили разом.

– Ладно, дед, – сказал я, – давай еще по одной.

Он несмело и нерешительно посмотрел на меня.

– А не повредит? – спросил он осторожно. – Завтра к тебе директор собирается с утра. Ну, как он тебе?…

– Ничего, – ответил я. – Директор – человек.

– Человек-то человек, – согласился дед. – Вот видишь, приемник тебе прислал, пусть, говорит, хранитель сидит слухает, может, и мне что расскажет. Ну вот что ты сидишь слушаешь? – продолжал дед очень ласково. – Француза ты этого все слушаешь, да? Ну что он такое говорит? К войне что-нибудь относящееся?

Я кивнул головой. Шла французская лекция о Ницше. А когда француз, прямо-таки захлебываясь от восторга, говорит в 1937 году о Ницше, – это, конечно, что-то прямо относящееся к войне.

Повторяю, я слушал только потому, что говорил француз. Немца я бы слушать не стал. Но вот то, что француз – любезнейший, обаятельнейший, с отлично поставленной дикцией, с голосом гибким и певучим (как, например, тонко звучали в нем веселый смех, и косая усмешечка, и печальное светлое раздумье, и скорбное, чуть презрительное всепонимание), – так вот что этот самый французский оратор, еще, чего доброго, член академии или писатель-эссеист, не говорит, прямо-так и заливается, закатывая глаза, о Ницше, что все это, повторяю опять и опять, происходит летом 1937 года, – вот это было по-настоящему и любопытно, значительно и даже страшновато. Но сколько я ни слушал, ничего особенного поймать не мог. Шла обыкновенная болтовня, и до гитлеровских вывертов, выводов и обобщений было еще очень далеко. И вдруг я уловил что-то очень мне знакомое – речь пошла о мече и огне. Правда, все это – огонь и меч – было еще не посылка и не выводы, а попросту художественный строй речи – эпитеты и сравнения. Но я уже понимал что к чему. Дюрер, сказал француз, в одной из своих гравюр изобразил Бога-Слово на троне. Из уст его исходит огненный меч – вот таким мечом и было слово Ницше. Он шел по этому миру скверны и немощи, как меч и пламя. Он был великим дезинфектором, ибо ненавидел все уродливое, страдающее, болезненное и злое, ибо знал – уродство и есть зло. В этом и заключалась его любовь к людям.

И тут сладкозвучный голос в приемничке вдруг поднялся до высшего предела и зарыдал.

«Так послушайте же молитву Ницше, – крикнул француз. – Послушайте, и вы поймете, до какой истеричной любви к людям может дойти человеческое сердце, посвятившее себя исканию истины. Что может быть для философа дороже разума, а вот о чем молит Ницше: «Пошлите мне, небеса, безумия! Пошлите мне бред и судороги! Внезапный свет и внезапную тьму! Такой холод и такой жар, которые не испытал никто! Пытайте меня страхом и призраками. Пусть я ползаю на брюхе, как скотина, но дайте мне поверить в свои силы! Но докажите мне, что вы приблизили меня к себе! Но нет, при чем тут вы? Одно безумие может доказать мне это!?»

Голос, взлетевший вверх до крика, стал все понижаться и понижаться, дошел до шепота и оборвался. Наступила тишина. Приемник гудел и молчал. Я сидел затаив дыхание.

Дед вдруг поднял бурые веки и зевнул.

– Ну все, что ли? – спросил он.

«Слышите ли? – взвизгнул приемник. – Слышите ли вы, люди, эту мольбу? Из-за вас мудрец отказывается от своего разума. Вы слышите, как бьется его живое обнаженное сердце. Еще секунда – и оно разлетится на части…?»

Снова наступило молчание, и потом голос сказал печально и обыденно:

«И Бог услышал его просьбу – он сошел с ума».

– Ну, на сегодня хватит, – сказал я и выключил приемник.

Дед открыл глаза и спросил то, о чем он думал все это время:

– Ну вот, ты на нее обижаешься. Она, конечно, дрянь, я это сознаю, но, так сказать, она что? Сама що себе, что ли?

Мне опять стало скучно, и я махнул рукой.

– Ты копай твои камни, и все, – сказал дед сурово. Он протянул руку, взял спичечную коробку и открыл ее. – Это что же, того самого… Ав-ре-ли-яна?

– Его самого, – ответил я.

Дед положил монету на стол и стал ее вертеть. Я вынул из стола складную лупу и подал ему. Он взял лупу и долго смотрел через нее на монету, а потом опросил:

– Кто же он был? Император? Вроде Пилата Понтийского?

– Здравствуйте, – засмеялся я. – А еще две зимы в приходское бегал. Пилат-то разве император?

– А кто же он? – высокомерно усмехнулся дед. – Как в «Верую»-то читается: «И распятого за ны при Пилате Понтийском». Как же не император? Ну энтот, правда, более на Ирода Скрижоцкого смахивает. Вон у него какой колпак с шишкой на голове. Так что, правда он сюда из Рима приходил нас покорять или это еще не доподлинно?

– Не доподлинно, дед, – ответил я. – Скорее всего, что нет. Но, однако же, монета попала к нам как-то в огороды. Это ведь тоже неспроста – значит, верно, длинные руки у него были, если он и сюда дотянулся. Вот в этом я и хочу разобраться.

– Ну, ну, разбирайся! – сказал дед и встал. – Разбирайся, разбирайся, а я пойду вздремну. Что-то размаривает меня.
 
СфинксДата: Вторник, 23.04.2019, 16:38 | Сообщение # 18
Группа: Админ Общины
Сообщений: 1997
Статус: Offline
Он ушел, а я остановился около книжной полки (она висела у меня над кроватью, струганая сосновая дощечка на веревочке), снял книжку и стал ее листать. Все время, после того как из Эрмитажа пришло письмо о том, что античная монета, выкопанная в огороде за Алма-Атинкой, – динарий Аврелиана, я рылся во всех библиотеках и искал что-нибудь об этом императоре. Но материала попадалось обидно мало. Уж слишком, наверное, хорошо в те времена умели расправляться с историками и историями. В толстенном словаре классической древности Любеккера я отыскал только несколько ссылок на классиков. Но все они были недостоверными или недостаточными. Из источников указывались Займа, Евсевий, Аврелий, Виктор и, наконец, таинственный странный сборник «императорских биографий», подписанный шестью совершенно неведомыми именами. Вот эти «биографии» я сейчас и листал. В нашей крошечной библиотеке нашелся старинный русский перевод их, добротный и дубовый, выпущенный еще при Екатерине. Был он весь из периодов – этаких широких пышных фраз, похожих на деревянные триумфальные арки тех времен. Одолевать его было почти физически тяжело. Через час я уже откидывал книгу. Но дело было не только, конечно, в переводе. Непонятен был и сам император. Чтобы уяснить себе в нем хоть что-нибудь, я разграфил лист бумаги надвое и стал записывать налево одни его качества и поступки, а направо другие, им противоположные. И вот что у меня под конец получилось. (Пользуюсь новым переводом – старого, 1776 года, у меня сейчас нет.)

Левый столбец:

«Аврелиан вернул мир снова под власть Рима».

«Ябедников и доносчиков он преследовал с необычайной строгостью». (Ура, Аврелиан!)

«При нем была объявлена амнистия государственным преступникам». (Ура, Аврелиан!)

Он был справедлив. Вот что он писал своему главнокомандующему:

«Если ты хочешь быть трибуном и даже больше, если ты хочешь просто быть живым, – удерживай руки солдат!… Пусть всякий солдат довольствуется своим пайком».

Он любил и блюл своих солдат.

«Пусть оружие их будет вычищено, обувь прочна. Пусть старую одежду сменяет новая».

«Пусть один из них служит другому, как господину, но пусть никто из них не служит как раб».

Он был не просто великодушен, он, когда надо, был еще изобретательно великодушен.

«Дойдя до Тианы и найдя ее ворота запертыми, он, говорят, во гневе воскликнул: «Собаки я живой не оставлю в городе!» А взяв город, приказал: «Я объявил про собак. Убивайте же их всех!»

Он был великим государем и полководцем. «Только при правлении Аврелиана, одержавшего победу во всем мире, наше государство было нам возвращено», – сказал над трупом императора его преемник.

Таков левый столбец. А вот правый, с ним одновременный:

«Он отличался такой жестокостью, что выдвигал против многих вымышленные обвинения в заговоре, чтоб получить легкую возможность их казнить».

«Были убиты даже некоторые из самых именитых на основании легковесных обвинений, исходивших от единственного свидетеля, притом ненадежного и ничтожного».

Но он был не только жесток, он был еще суеверно жесток.

«Велите мальчикам, – приказывал он сенату, – во время военных застоев и неудач исполнять песнь».

И мальчики пели:

Многие лета, многие лета перебившему,

столько и вина не выпить, сколько крови пролил он.

Он не верил никому и пал от руки убийцы, потому что пришло наконец такое время.

«Великий бедностью», он тратил непомерные деньги на строительство грандиозных храмов и роскошных зданий. И до сих пор показывают около Рима мертвые со дня рождения стены Аврелиана.

Он уничтожал перебежчиков, без которых не мог бы победить, ибо «кто не пощадил родину, не сохранит верность и мне».

Он был первым, кто назвал себя богом: «Не только в надписях, но и на монетах его имеются слова Deues et Dominus» (богу и хозяину).

Таков второй столбец.

Долгое время после того, как я отошел от этой темы, мне казалось, что только этими двумя листиками, разграфленными посредине, и кончилось мое раздумье. Но оказалось, что в то же время мной был исписан и еще листочек.

Вот он:

«В день своей кончины Август спросил пришедших к нему друзей, как они думают, хорошо ли он провел свою роль в комедии жизни, и продекламировал тут же заключительные стихи:

Так если нравится – рукоплещите

и с ликованьем проводите нас», —

так рассказывает Светоний.

Надо сознаться: если это придумано, то очень здорово. Так он и должен был сказать. Это «ловкое и счастливое чудовище», «человек без веры, стыда и чести» (Вольтер). Роль, комедия жизни… понравилась ли?… Рукоплещите… А что же он мог придумать еще? Главное свойство любого деспота, очевидно, и есть его страшная близорукость. Неисторичность его сознания, что ли? Он весь тютелька в тютельку умещается в рамку своей жизни. Видеть дальше своей могилы ему не дано.

…Я беру в руки монету. На ней погрудное изображение зрелого, сильного воина восточного типа с пышными и, наверное, очень жесткими усами. Черты лица четкие и резкие. На голове шлем. Царь и воин… («Царь Ирод», – сказал дед.) Зачем он только приказал именовать себя еще и «Деосом»? Ну, пускай бы заставлял петь, а то «бог и хозяин»!

«Взвешен и найден слишком легким, – скажет старая весовщица Фемида своей сестре – музе истории Клио. – Возьми, коллега, его себе – его вполне хватит на десяток кандидатских работ».

– Хм, спит. Он спит. Сукин сын, где же у тебя дисциплина? – Директор сдернул с меня одеяло.

Я вскочил на ноги, было уже светло. Горел свет. Приемник орал вовсю.

– А Корнилов-то, – продолжал директор, – смотри, какой мусор в горах нашел.

Мусор этот лежал на тумбочке около моей головы на аккуратно расстеленном чистом директорском платочке. Тут были круглый бронзовый обломок непонятного назначения, зеленый четырехугольный наконечник стрелы скифского типа, обломок костяной пластинки с какой-то резьбой и, наконец, небольшой черепок сосуда почти чистого оранжевого цвета. Его я и взял в руки прежде всего. Черепок был богато изукрашен. Узор состоял из трех поясов. В первом помещалось что-то очень кудрявое и незначительное. Во втором – ряд широких солнечных дисков. В третьем – точно такие же солнечные диски, но поменьше, на стебельке и под иным углом. Смысл узора был ясен. Верхний рисунок изображал бога, нижний – цветок, ему посвященный, скорее всего, полевую ромашку – поповник. Находка была примечательная. Таких еще не попадалось. Никто из древних обитателей этих холмов – ни усуни, ни саки, ни кара-такаи не знали ничего подобного. Впрочем, сосуд мог быть привезен, скажем, из Согдианы, то есть территории нынешнего Таджикистана (тогда становился понятным и солнечный диск: согдийцы же солнцепоклонники). Но это была бы уж такая незапамятная древность, с которой мы еще и не встречались.

– И все это он в одном месте нашел? – спросил я.

– А вот читай, – усмехнулся директор и сунул мне в руки лист из блокнота.

Корнилов писал: «Посылаю вам свой первый, пока еще не очень значительный улов. Покажите хранителю, он сразу поймет что к чему. („Что, понял что к чему?“ – спросил директор.) Несомненно, нами обнаружено мощное жилое пятно, расположенное на территории колхоза „Горный гигант“. Что же оно такое: город, поселение, крепость или перевалочный пункт – выяснится позднее при планомерных раскопках. Все присланное обнаружено нами на протяжении двух метров, в профиле дорожного холма. Грунт мягкий, глинистый, легко поддающийся кайлу и лопате».

Я положил бумагу на стол и сказал:

– Кайлу и лопате. Вы представляете, что он там натворил?

– Да я уж об этом думал, – поморщился директор. – Ну что ж, будем производить раскопки или пусть он там еще покайлит? Так вот ведь видишь, что он пишет: «…на протяжении двух метров». А ведь ему колхозники голову за эти метры отмотают. Он, дурак, дорогу разрушает.

– Надо будет по-настоящему копать, – сказал я. – Все, что он прислал, очень интересно. Будем вести разведочные раскопки. Открытый лист выправим после. Не полагается это. Да что там. Мы ведь не курган разрушаем, а просто в жилых слоях копаемся.

Директор серьезно посмотрел на меня и вдруг рассмеялся.

– Жилые слои, – повторил он с наслаждением. – Ах вы, археологи… Ладно, посмотрим. – Он кивнул головой на приемник. – Ну а музыку-то ты слушал?

– Ой! – Я вскочил. – Вот свинья-то. Позабыл вас поблагодарить. Я ведь всю ночь сидел над ним.

– То-то ты спишь в рабочее время, – сердито рассмеялся директор, – вот что значит в армии не служил. Там бы тебя…

Он подошел к окну и раскрыл его.

– Нет, конечно, что там смотреть? Надо копать, и все. Хоть в этом году по разделу экспедиции что-то освоим. А то ведь стыд и срам. Нам кредит отпускают, а мы обратно перебрасываем. Пишем: «Экспедиционные работы, за неимением сотрудников, проведены не были». А в ведомости-то – шестьдесят лбов. Ведь позор, хранитель, а?

– Позор, – ответил я.

– То-то, что позор, – устало вздохнул директор и снова подошел к приемнику. – Ну, так что ж ты сегодня услышал? Было что-нибудь стоящее?

– Было, – ответил я, – и очень даже стоящее. Лекция о Ницше.

Директор покрутил головой.

– Вот въелся он им в печенки. Как включишь Германию – так и он.

– Да это не Германия была, – ответил я. – Париж передавал.

– Да? – Директор даже приостановился. – Французам-то что больно надо? Они-то куда лезут? Я не ответил.

– Слушай-ка, а вот можешь ты мне вот так, по-простому, без всяких мудрых слов, растолковать, что это такое? У нас тут один два часа говорил. Пока я слушал, все как будто понимал. А вышел на улицу – один туман в башке, и все. Человек, подчеловек, сверхчеловек, юберменш, утерменш! Ну, хоть колом по голове бей, ничего я что-то не понял. – Он виновато улыбнулся и развел руками. – Ориентируй, брат, а?

– Плохо, если вы ничего не поняли, – сказал я. – Начать тут надо с самого философа («Ну-ну!» – сказал директор) – с человека, который всего боялся. («Ну-ну», – повторил директор и сел.) Головной боли боялся, зубной боли боялся, женщин боялся, с ними у него всегда случалось что-то непонятное, войны боялся до истерики, до визга. Пошел раз санитаром в госпиталь – подхватил дизентерию и еле-еле ноги унес. А ведь война-то было победоносная. А под конец… Вы помните премудрого пескаря?

– Ну еще бы, – усмехнулся директор, – «образ обывателя по Салтыкову-Щедрину»: жил – дрожал, умирал – дрожал, очень помню, так что?

– Так вот. Таким премудрым пескарем и прожил он последние годы. Просто ушел в себя, как пескарь в нору, – закрыл глаза и создал свой собственный мир. А вы помните, что снится в норе пескарю, что он «вырос на целых пол-аршина и сам щук глотает». Кровожаднее и сильнее пескаря и рыбы в реке нет, стоит ему только зажмуриться. Беда, когда бессилье начнет показывать силу.

– Вот это ты верно говоришь, – сказал директор и вдруг засмеялся, что-то вспомнив. – Знаю, бывают такие сморчки. Посмотришь, в чем душа держится, плевком перешибешь, а рассердится – так весь и зайдется. Нет, это все, что ты сейчас говоришь, – верно это. Я это очень хорошо почувствовал. Но вот как ему, пескаришке, дохлой рыбешке, саженные щуки поверили? Им-то зачем вся эта музыка потребовалась? Для развязывания рук, что ли? Так у них они с рожденья не связаны. Сила-то на их стороне.

– Это у них сила-то? – усмехнулся я. – Какая же это сила? Это же бандитский хапок, налет, наглость, а не сила. Настоящая сила добра уж потому, что устойчива.

– Так, так, – директор усмехнулся и прошелся по комнате. – Значит, по-твоему, и у земляка этого самого Ницше – Адольфа Гитлера – не сила, а истерика? Ну, истерика-то истерикой, конечно, недаром он и в психушке сидел. Или это не он, а его друзья? Но и сила у него тоже такая, что не дай Господи. Газеты наши, конечно, много путают и недоговаривают. Но я-то знаю что почем. Если бы он нас, говорю, не боялся, то и Европы давно не было, а стоял бы какой-нибудь тысячелетний рейх с орлами на столбах. А ты видел, какие у них орлы? Разбойничьи! Плоские, узкокрылые, распластанные, как летучие мыши или морские коты. Вот что такое Адольф. А ты посмотри на его ребят. Те кадрики, что в нашей хронике иногда проскакивают. Все ведь они – один к одному, молодые, мордастые, плечистые, правофланговые. На черта им твой Ницше? Им Гитлер нужен. Потому что это он им райскую жизнь обещал. За твой и за мой счет обещал. А они видят: он не только обещает, но и делает. Союзники только воют да руками машут, а он головы рубит. Что же это – пескарь, по-твоему? Юродивый Ницше? Нет, брат, тут не той рыбкой запахло. Тигровые акулы? Что, есть такие? Есть, я читал где-то… Только нас он, говорю, и боится. Если бы не мы, то сейчас только одна Америка за океаном и осталась бы, да и то только до следующего серьезного разговора, понял? – Он сел на стул, перевел дыхание и улыбнулся. – Вот так.

– Да я ведь не про него, – сказал я, сбитый с толку, – я про его учителя.

– И про учителя ты тоже не прав, учителей у него много: тут и Ницше и не Ницше, смотря кто ему потребуется. – Он открыл записную книжку. – Вот видишь, у меня полстраницы именами записано: граф Гобино, профессор Трейчке, профессор Клаач, Теодор Рузвельт – знаешь таких?

– Не всех, – сказал я. – Гобино знаю. Клаача тоже.

– Ну еще бы, еще бы тебе не знать, – усмехнулся директор. – Ты же хранитель. Ну да не в них в конце концов дело. Будь он граф-разграф, профессор-распрофессор. Им всем, вместе взятым, цена – пятачок пучок. Твой Ницше хоть страдал, хоть с ума сходил и сошел все-таки. А те вот не страдали, с ума не сходили, а сидели у себя в фатерланде в кабинете да на машинках отстукивали. И никто никогда не думал, что они понадобятся для мокрого дела. А пришел Гитлер и сразу их всех из могилы выкопал да под ружье и поставил, потому что так, за здорово живешь, сказать человеку, что ты хам, а я твой господин, нельзя, нужна еще какая-то идейка, нужно еще: «И вот именно исходя из этого – ты-то хам, а я-то твой господин! Ты зайчик, а я твой капкан», – знаешь, кто так говорит?

– Нет.

– Уголовный мир так говорит. Ну, блатные, блатные, воры; теперь бандиты знаешь какие? Они и в подворотнях грабят с идеологией. Неважно, какая она. Спорить с ней ты все равно не будешь. Если у меня финка, а у тебя тросточка, то какие споры? Я всегда прав. Бери, скажешь, за-ради Христа, все, что надо, да отпусти душу. Твоя идеология, скажешь, взяла верх. Вот как бывает. – На первых порах, – сказал я.

– И на первых, и на вторых, и на каких угодно порах; потому что, если взял он тебя за горло…

– Те-те-те… – рассмеялся я. – Так это ж называется брать на горло, а не за горло. Таких даже воры презирают. Потому что это не сила, а хапок… Это я еще лет двадцать пять назад очень понял. Отец мне объяснил, он и все эти вещи тонко понимал. Тогда еще, заметьте, понимал!

Директор посмотрел на меня и засмеялся. Он всегда очень хорошо смеялся: раскатисто, разливисто, весело – в общем, очень хорошо.

– Литератор, литератор, – сказал он. – Выдумал, наверно, про отца. Ну, если и выдумал, то тоже хорошо. Возможно, возможно, что ты в чем-то и прав. Конечно, сила – да не та, но легче ли от этого – вот вопрос! Кто отец-то твой был? Мировой, или как его там? Посредник какой-то? Тогда еще какие-то посредники были?

– Нет, – сказал я, – посредники не там были. Мой отец был присяжным поверенным.

– То есть адвокатом? Хороший, наверное, адвокат был, умница… Что, давно умер? Ах, когда тебе десяти еще не было? Жаль, жаль, что умер. Знаешь, как теперь нам нужны вот такие именно адвокаты. Позарез нужны! Только бы мы их судьями в трибуналах сделали. А то как бы действительно не побили нам стекла. А знаешь, сколько у нас вдруг появилось охотников бить зеркала? Превеликое множество! Превеликое! Пока настоящая сила соберется, раскачается, придет – знаешь, сколько они науродуют? – Он помолчал, подумал и вдруг сказал совсем иным тоном – простым, будничным: – А ты вот этого не понимаешь, фырчишь… Ну что, понравился тебе Мирошников? Строгий мужчина.

Я сказал, что строгость-то еще не беда. Но вот он еще и ограничен, и туповат, и всех хочет учить.

– А именно чему он тебя учил? – спросил директор.

Я рассказал ему про разговор.

– Хм, да!… – сказал директор. – Ну, насчет портрета я ему сам позвоню, он действительно загнул. Зато во всем остальном…

– А что во всем остальном? – спросил я угрюмо.

Было совершенно ясно, что про это остальное он уже успел сговориться с Мирошниковым по телефону.

– А про все остальное так, – сказал директор твердо. – Вот я хочу тебе сказать, а там дело твое: не хочешь – не слушай. С кем ты только ни встретишься – обязательно скандал.

Я молчал и смотрел на него.

– Ну а как же, считай, – он стал загибать пальцы, – в библиотеке неприятность, с массовичкой истерика, от Родионова формальная жалоба, с органами – полный скандал, мне уже звонили оттуда, справлялись о тебе. Наверно, твоя благодетельница постаралась. Аюповой ты такое наговорил, что она во все инстанции катает. Хорошо, что мы тебя знаем, а то бы, пожалуй… Ну а что ты у меня в кабинете орал, ты это помнишь?

– И что, зря я орал? – спросил я его. – Я не прав?

– В чем? – крикнул он. – В чем ты прав? В существе дела? Да, безусловно прав. Но именно в существе, а не в форме. Ну ты представляешь, что было бы, если бы тогда подошла Зоя Михайловна и встала за дверью? Тебе что, туда, к нашему завхозу захотелось?

Я молчал.

– Ну вот то-то, дорогой товарищ. Когда говоришь, надо отдавать себе отчет – что ты такое говоришь, когда ты это говоришь и кому говоришь. А ты сплошь да рядом… – Он махнул рукой и замолчал.

Молчал и я.

Он посмотрел на меня и вдруг улыбнулся.

– Ну, хорошо, что хоть не споришь. И потом – зла в тебе, дорогой товарищ, много, то есть не зла, а какой-то глупой предубежденности. Необъективный ты человек, хранитель, вот что. Ну вот хотя бы взять опять эту историю с Родионовым. А ведь он еще что-то обещает принести.

– Товарищ директор, – сказал я официально. – Ну вы поймите, я археолог, «хранитель древностей», как вы меня называете, я занимаюсь тем, что умею, – клею горшки и пишу карточки. В политпросвете вашем – я ни в зуб ногой. Что же касается Родионова, его планов… – И я нарочно замолчал.

– Ну а что его планы, – вцепился в меня директор, – что, что? Ведь копаемся же мы именно там, где он нам указал, зарываем, так сказать, казенные деньги в землю по его указанию.

– Да и не там зарываем, – ответил я. – Вы посмотрите карту. Я отобрал ее у Корнилова и привез сюда. «Копать тут». А где копать, когда там одни яблони и змеи…

– Да, – спохватился директор, – ведь тебе из редакции звонили, все насчет этого чертова змея. Ну что, есть он там или нет, ты проверил? И вообще, что ты про него знаешь?

Я развел руками.

– Да, что-то не того, – согласился директор. – Я ведь звонил в горсовет и ничего не узнал. И знаешь, говорят, что ниоткуда удав не сбегал и нигде не появлялся, а тут совсем иная история.

– Какая же?

– А вот какая, – он подумал. – Ездила по клубам такая гопкомпания: директор – грузин; рыжий – штаны в крупную клетку – гипнотизер То Рама; какая-то старуха в кисее – «умирающий лебедь». А гвоздь-то программы – «борьба с удавом». Понимаешь, сгружают с фургона гроб с запорами и дырками, и шесть человек его еле-еле несут в сарай – это удав. А на крышке плакат: удав давит быка – «смертельная схватка человека с гигантской рептилией». Ну, конечно, народ валом валит – у кассы давка, будку опрокидывают. А когда программа уже кончается, выходит директор и объявляет: «Борьба состояться не может, потому что удав заболел». Ну и все. Сбор-то в кассе!

– Ловко! – воскликнул я.

– А как же не ловко, – нам дай бог такое придумать. Но в одном колхозе стали просить, чтоб хоть показали этого удава. Обступили ящик – открывай, да и все. «Ладно, – говорит директор, – вечером покажем.» А вечером после конца программы объявил: «Тому, кто сообщит, где находится гигантский удав, сбежавший из труппы эстрадного объединения, выплачивается награда в десять тысяч. Приметы: двадцать пять метров длины, глотает людей, валит деревья, душит домашний скот». Прыгает, скачет, давит, ползает, плавает, ну только-только что не пышет огнем. Будьте осторожны, берегитесь! Следите за детьми! И началась, понимаешь, паника: бабы из дома не выходят, то одного удав задушил, то другого, работы срываются, в результате доходит до органов – и те высылают уполномоченного. Тот приехал, расположился в правлении и начал вызывать по одному. Труппа тикать. Так рассыпалась, что и следов не найдешь. Вот какая история, говорят, вышла.

Я засмеялся.

– Совершенно великолепная история. Так вот этот самый удав и появился в «Горном гиганте»?

Директор улыбнулся.

– А пес его знает какой, скорее всего, и никакого нет. Но вот это мне рассказали в горсовете. А в общем-то, дело по нашим временам совсем не смешное, раз органы заинтересовались… Это ты запомни.

Это я запомнил.

А между тем в музее шло полным ходом разрушение старой экспозиции, и этим опять командовала массовичка. Клара ей уже не помогала. Но все равно за день с помощью двух подсобных рабочих Зоя Михайловна успевала опустошить целый отдел и ходила победительницей. С ней разговаривали по телефону, ей давали указания, ее вызывали для собеседования. С моим отделом она уж и не связывалась – не до того было. Внезапно врагами оказались многие знаменитости казахской литературы: один был разоблачен как шпион, другой признался в том, что он агент немецкой разведки, третий же, как выяснило следствие, вообще замышлял отторгнуть Казахстан от Советского Союза в пользу Японии. Об этом третьем хочется сказать особо. Гром над его головой грянул совершенно неожиданно. Только-только по республике прошел его юбилей, окончились банкеты и приемы, отзвучали речи, отсверкали адреса, еще не были распроданы в киосках все его фотографии и брошюры с биографией, средние школы еще не успели оплатить его портреты художественным мастерским, – а он уже оказался врагом народа. А ведь был не только крупнейшим писателем, но еще и революционером, и членом правительства, и основоположником Советской власти в Казахстане: целые разделы самых разных экспозиций были посвящены у нас ему. И вот позвонили откуда-то и приказали снять все, где только есть его имя. И все сняли и куда-то спешно отправили, а затем последовали еще звонки – и полетели другие портреты.

Прошли быстрые, закрытые процессы, и мы собрались после конца занятий, чтобы требовать расстрела. Выступал директор и говорил страстно, правдиво и убежденно, а в чем дело – тоже сказать не мог. Как почти все, и я верил в очень многое, даже в эти процессы, но все чаще и чаще меня стала посещать юркая и трусливая мыслишка: «А что, если… А вдруг все-таки?…»
 
СфинксДата: Вторник, 23.04.2019, 16:39 | Сообщение # 19
Группа: Админ Общины
Сообщений: 1997
Статус: Offline
…Однажды, когда я сидел в столярке за верстаком, зазвонил внутренний телефон. Я поднял трубку и услышал голос директора.

– Как титан, кипит? – спросил он.

– Так точно, – ответил я голосом деда. – Титан кипит вовсю!

– Ну хорошо, я приду за кипятком, – сказал директор.

Когда я через минуту с кипящим мельхиоровым чайником вошел в кабинет директора, за столом сидели трое: директор, старик кладоискатель Родионов и Клара. Они рассматривали что-то маленькое, круглое, переходящее из рук в руки, какие-то монетки, что ли.

– А вот и он! – радостно воскликнул директор. – О, даже чайник принес. Вот это молодец! Так вот, Кларочка, сейчас я вам покажу, что у нас в Каракумах называлось пограничной заваркой: берется крутой кипяток (директор пощупал чайник: «Ничего, сойдет!»), сыплется в него пригоршня черного, как он раньше звался, фамильного, чая (он достал цветастую жестянку – всю в пальмах, китайцах и цаплях, открыл, отсыпал в ладонь добрую половину ее, потом посмотрел и прибавил еще щепотку), ставится все это минут на пять на горячие угли. Он подошел к тумбочке в углу, включил электрическую плитку и поставил на нее чайник. В это время Клара и сунула мне в руки то, что они рассматривали. Это были кружочки желтого металла величиною с пятак.

– Что же это такое? – спросил я.

– Это ты нам должен объяснить, что это такое, – жизнерадостно крикнул директор из угла. – Вот мы, например, думаем все, что это золото, а ты как?

– Это вы принесли? – спросил я Родионова.

– Так точно-с, – поклонился он. – Рабочие с кирпичного дали. Нашли-с где-то…

– Где?

Он пожал плечами.

– Где-то на охоте были, там и нашли-с.

Донельзя меня взрывала его мягкость и обходительность, эти неожиданные шипящие «с», так и извивающиеся в его голосе. Но я ничего не сказал, только отошел к окну.

Директор вернулся к столу, поставил чайник и сказал:

– …И маленькую-маленькую щепоточку соды для разварки. Вот такую!

– Ой, – сказала Клара, глядя на него с испугом. – Соды?!

– Крохотную, такую, что даже не заметите, – заверил директор. – Теперь можно пить.

Он вынул из нижнего ящика и поставил на стол две пиалы – одну себе, другую кладоискателю, потом достал непочатую пачку сахара и положил на стол.

– Ну, а вы, товарищи, здешние, – сказал он, – у вас чашечки должны быть свои, тащите их сюда. Кларочка, вы ведь за чашкой наверх пойдете? Так притащите мне Петьку, а то забрался он на свою верхотуру и никак его оттуда не достанешь. Так что же, это не золото, хранитель?

Я взял бляшку в руки. Да, может быть, и золото.

– Не знаю, – сказал я. – Надо попробовать. А так что скажешь? Видите, как они расплющены, их, наверно, под трамвай клали.

– Ладно, давай их сюда, проверим. – Директор собрал бляшки и бросил в ящик стола. – Теперь вот какое дело. Вот мы договорились с товарищем Родионовым, он опытный резчик, предлагает нам свои услуги в части разных художественных работ.

Я пожал плечами: а какое мне дело до его художественных работ, у меня резать нечего, у меня клеить надо.

– Работы мы его видели, – продолжал директор, с нажимом повышая голос и глядя на меня. – Вот я и думаю: неплохо было бы заказать в твой отдел две-три объемные диорамы. А-а! Вот и он, наш знаменитый электротехник, стащила его все-таки Клара с кумпола. Садись, Петр, это и тебя касается. Вот, Петр, мы хотим сделать несколько диорам, так надо будет продумать освещение – простое, эффективное и доступное для посетителей: нажал посетитель кнопку – и все загорелось, заблестело, задвигалось. Понимаешь?

– Понимаю, – уныло ответил Петька. – Что ж, там у Клары Фазулаевны лежат сотни две лампочек от фонарика «гном». Вот их и можно приспособить, только раскрасить надо.

– Ох, халтурщики, ох, лентяи, – страдальчески сморщился директор. – Да лампочку от фонарика я и сам ввинчу. Обмозговать это дело надо! Обмозговать со всех сторон, чтоб было просто и удивительно! Чтоб народ ахал! Чтоб толпы стояли! Вот что нужно. Изобретатель ты таковский, понял?

– Ну так что ж, – пробормотал Петька. – Можно. Вот у Клары Фазулаевны…

– Ой! Даже разговаривать не хочется! Так вот, товарищи, – ты и ты! – Директор ткнул пальцем в меня. – Обдумайте все это дело, чтобы все было как следует. А ты не морщись, не морщись, хранитель, это тебя больше всех касается. Почему? А вот потому! Очень просто – по-то-му! В твой отдел и зайти-то, по совести, неприятно. Что там у тебя есть? Черепок, да земли кусок, да битый горшок. Вот и все. А знаешь, что мы можем сделать? Товарищ Родионов, скажите ему, что мы можем сделать. Вот что вы сейчас мне предлагали, скажите ему.

– Охота на мамонтов, согласно академику Васнецову, – прогудел старик.

– Вот! – крикнул директор и ткнул в меня пальцем. – На заднем плане из ямы голова мамонта, хобот поднят, клыки торчат! А вокруг носятся люди в шкурах с дубинками. Понимаешь? И все это освещено заходящим солнцем.

– Можно сделать еще мастерскую топоров в пещере и вечный огонь, – сказала Клара.

– Молодец, Кларочка, – похвалил директор. – Понял? Слышишь, хранитель? Пещера, в ней вечный огонь, и сидит старуха, лепит горшок. Вот это панорама! А пламя от костра неровное, все время меняющееся, с дымом. Это, осветитель, уже твое дело, там у вас какие-то вращающиеся цилиндры, я слышал, есть. Вот и орудуй. Так, товарищи. Кто еще будет чай пить, пока не остыл? Кларочка, Петр, хранитель, товарищ Родионов? Кому чаю пограничной заварки? Никому? Ну, тогда пока расходимся. – Он подошел к старику и похлопал его по плечу. – И насчет раскопок еще поговорим. Вот хранитель мне все расскажет. Я его уж расспрошу. Ты не смотри, что он такой, он парень с головой. – Он подмигнул мне. – Корчаги, говоришь, пустые стоят? Пусть берет корчаги, нам все пригодится. А кроме того, у меня с вами еще один разговор имеется. Вы звякните-то мне сегодня по домашнему. Ведь надо еще и с колхозом поладить.

Однажды под вечер, когда я сидел на своей вышке и пыхтел над последними карточками и последними экспонатами, ко мне влетел Корнилов и рухнул в епископское кресло – одно из них я вырвал для себя.

– Что случилось? – испугался я.

Он отмахнулся, придвинул графин и выпил, не отрываясь, два стакана, потом обтер губы и стал жаловаться и ругаться. Жаловался он на то, что ввязался (или был втянут, так я хорошо его и не понял) в совершенно безнадежное, бесполезное и даже бездарное дело.

– Что мы с вами делаем в горах, землю копаем! Капусту сажаем! – обрушился он на меня. – Так не работают и не раскапывают. Ведь ничего нет, ничего: ни плана работ, ни сметы, ни штата, ни открытого листа. Черт его знает, кто работает, как работает и для чего работает. И спросить не с кого. Десять мужичков с базара с поденной оплатой – и весь штат. Захотели – пришли, захотели – ушли. Хищнический налет это, игра в казаки-разбойники, а не раскопки. Руководящей окаменелостью, – сказал он, – служат осколки старого горшка, и раскиданы они по всему колхозу, где разрыхлишь землю – там и они. Где же что искать? Крепость? Это не крепость, а просто старая кирпичная кладка, и лет ей не больше ста.

– А клады? – спросил я.

– Да что клады? Что вы мне все время толкуете про клады? – заорал он на меня. – Кто нашел, тот нашел, а кто не нашел, так еще сто лет впустую прокопается – вот и все, спрашивать-то не с кого. И вообще, – закончил он вдруг с внезапной злобой, – долго ли будет научной работой республиканского музея командовать отставной комбриг! Это же вам не дивизия все-таки, дорогие друзья, а наука. Надо же знать край!

Все это было очень неприятно выслушивать, и у меня так и вертелся на языке вопрос: «Да тебя-то кто неволит? Не нравится – подай рапорт, слезай с гор и садись со мной писать карточки». Но я молчал и только слушал. Но вот это-то и раздражало его больше всего. Он вдруг ударил кулаком по мраморному столику и выкрикнул несколько негодующих фраз. Их можно было отнести и к директору, и ко мне, и к раскопкам, и к музею в целом, и вообще ко всему чему угодно. Он понял это, вдруг спохватился и оборвал себя на полуслове.

– Ну, ладно, – сказал я и подошел к шкафу. – А про это что вы скажете?

– И поставил на стол коробку с бляшками.

Он хотел что-то ответить, но тут вошел дед-столяр. Карман брюк у него слегка отдувался, а сам он уже был навеселе.

– Ну, граждане ученые, – сказал он, опускаясь на шатучий железный стульчик. – Кончен бал, огни потухли, пора и вам по домам. Я внизу уже все закрыл.

– Вот что, дед, – сказал я, придумывая, как от него отделаться. – Шкаф-то, оказывается, не заперт, придется тебе за ключом сбегать, а то ведь золото тут, червонное.

– Да оставь, оставь тут, – сказал дед пренебрежительно. – Все цело будет. Кому они нужны, пятаки твои? В них и золота-то на гривенник.

– Нельзя, дед, – ответил я. – Драгоценный металл это, не положено.

– Драгоценный, – сказал дед насмешливо. – Вот у меня драгоценный металл в кармане, это да! – Он вынул из кармана бутылку и поставил на стол. – А закуска у тебя есть?

– Так вот эти бляшки, – сказал я, поворачиваясь к деду спиной и не замечая его пол-литра. – Вы их уже видели?

Корнилов кивнул головой.

– Показывал Родионов.

– Так значит находится где-то поблизости могильник, и, очевидно, богатый могильник, женский. Ведь все это части какого-то женского украшения.

Корнилов покосился на меня.

– Были, – проворчал он, – были частью украшения; раз эти штуки у вас на столе – значит, они были да сплыли. Сейчас на их месте пустая яма с косточками. Все остальное унесено.

– Это не факт, – сказал вдруг дед твердо, – унесли бы, так это не принесли бы. А раз они здесь, то значит верно Родионов говорит, что их где-то в ручейке подобрали.

Корнилов удивленно посмотрел на деда. Я рассмеялся. Дед вечно был в курсе всех наших дел. Он все видел, все слышал, все чуял. Даже когда Клара отлучалась ко мне, позабыв запереть шкаф со спиртом, дед уж был тут как тут, он стоял около шкафа, ворчал и орудовал. И склянка у него откуда-то появлялась, и воронку он находил тут же, и все у него было в аккурат.

– Вот дед правильно сказал, – засмеялся я, – логика у него железная: знали бы люди, откуда эти бляшки, не отдали бы их задарма первому встречному. Я тоже думаю – могильник этот не тронут.

– Так где же он, – быстро спросил Корнилов, – где? Скажите, так я сразу туда побегу с лопатой. Я развел руками. Да, где он – в этом все и дело!

– Ну, вот то-то и оно-то, – вздохнул Корнилов. – Эти клады, дорогой, заговоренные, в руки они так не даются.

Он вздохнул и взял бляшку в руки. И тут я увидел нечто очень странное. Длинные пальцы Корнилова вдруг сделались какими-то необычайно бережливыми, чувствительными, чуткими. Он действительно чувствовал всей кожей, всеми кожными сосочками кончиков пальцев. Он как бы просветил эту бляшку насквозь, выявил то, что было стерто временем, погибло под ударами молотка, казалось – исчезло навсегда. Его пальцы бегали, нащупывая незримые следы очертаний и рельеф рисунка, бляшка заговорила формой, весом, шлифом поверхности, своим химическим составом. Лицо его было по-прежнему неподвижно, хмуро, и только, пожалуй, выражение какой-то сосредоточенности, похожей на легкую задумчивость, вдруг появилось на нем. Я не мог отделаться от впечатления (и потом, когда я вспоминал, оно становилось еще сильнее и сильнее), что Корнилов чувствует незримую радиацию, звучание, разность температур, исходящую от этой крошечной пластинки. Наконец он положил ее на стол.

– Да, это очень любопытно, – сказал он. – И вы, вероятно, правы, это именно часть женского украшения. Может быть, такая бляшка нашивалась на одежду, как аппликация, а может…

И в это время погас свет.

– Здравствуйте пожалуйста! – сказал дед крепко. – А если б я сейчас пил?

– А что это? – воскликнул я.

– Да Петька со светом там, – сказал дед. – Набрал лампочек, выкрасил их как дурачок и вот сидит любуется, пробки жжет. Сколько раз я ему говорил – одни смешки! Смешно дураку, что сумка на боку, идет и потряхивает. У тебя на чердаке сидит! Что, не знал разве? Уж неделю оттуда не слезает, приспособил там себе какой-то агрегат из фанеры и сидит, пережигает пробки. А ну-ка пойдем, посмотрим…

Петька у меня на чердаке! Ничего хорошего мне это, конечно, не сулило. Я нащупал дверцу шкафа, открыл ее, вынул две свечи, зажег их и сказал:

– Пойдем посмотрим.

Мы спустились вниз, вышли на улицу, вошли в другую дверь. Она вела в большое пустое помещение (все думали, что тут раньше работали просвирни), взобрались по пожарной лестнице на колокольню, там пролезли в большую дыру у стены, и, когда добрались до второй площадки лестницы, свет опять зажегся. Но на чердаке было темно, и в этой темноте горели огненные гирлянды, голубые созвездия, целые кучи вспыхивающих и погасающих огоньков. Они были всех цветов: синие, желтые, зеленые, фиолетовые, красные, оранжевые, и так много было их, этих мельчайших, ярко светящихся звездочек, точек и кружков, разбросанных по всем концам чердака от пола до крыши, что мне показалось, будто все помещение наполнилось роем летучих светлячков или фосфорических бабочек. Огоньки жили. Одни тухли, другие вспыхивали, электрическая дрожь пробегала по гирляндам, и все время, качаясь, вспыхивала и гасла большая рогатая ветка, свешивающаяся с потолка.

– Петя, ты что делаешь? – крикнул я.

– Пробки жжет, – пробасил дед.

Светлячки разом мигнули, погасли. Наступила полная темнота, и вдруг зажегся яркий, ослепительно белый, какой-то наглый свет. Везде около потолка были ввинчены яркие лампы. Петька растерянно стоял посредине, вокруг были разбросаны банки красок, куски фанеры, оторванные от посылочных ящиков и расчерченные во всех направлениях, провода, батарейки.

– Ты что тут делаешь, Петя? – повторил я.

Он сконфуженно усмехнулся и наконец объяснил.

– Да вот директор приказал. Для панорам лампочки привинчиваю.

– Так ведь у тебя мастерская есть, что ж ты сюда-то залез? – все еще не понимал я. Петька молчал.

– Нет, верно, Петя, почему ты не у себя?

– Изобретатель, – презрительно проворчал дед.

А Корнилов только усмехнулся и покачал головой.

– Да там ко мне все люди ходят: то исправь, там посмотри, – сказал Петька, виновато отворачиваясь. – Директор говорит: не сиди там, работать не дадут. Посторонние ходят.

Корнилов вдруг молча повернулся и пошел к выходу.

Я догнал его уже внизу. Он прыгал через три ступеньки.

– Черт ее знает что, – сказал он, останавливаясь, – дед с водкой, Петька с лампочками, вы с этими бляшками, не музей, а цирк, и я с вами тоже, дурак, а законной бумажки от музея все нет и нет. Завтра председатель вызовет меня и надает по шее… Что тогда делать будем?

– Ничего, – сказал я. – Поезжайте к себе. Я завтра пойду к директору. С колхозом мы поладим быстро.
 
СфинксДата: Вторник, 23.04.2019, 16:40 | Сообщение # 20
Группа: Админ Общины
Сообщений: 1997
Статус: Offline
С колхозом мы поладили очень быстро. Нам даже не пришлось выправлять открытый лист. На другой же день бригадир Потапов прислал в музей отношение за подписью председателя: нам предоставлялось право копать, пролагать шурфы, снимать землю слоями – все это в окружности на полкилометра, по обеим сторонам дорожного холма.

Директор достал откуда-то две брезентовые палатки, потом дед привез «титан» и водрузил его перед «станом». Корнилов набрал рабочих, и экспедиция задышала, запылила, заработала. Без всякого, пока, правда, толку. Рабочих Корнилов набрал молодых, здоровых, они постоянно около палаток играли на гармошке, пели и смеялись. Я мог посещать экспедицию только в выходные дни. Все остальное время приходилось работать в музее. Мы готовились к новой экспозиции: надо было смонтировать, выставить и написать текстовки почти к пятистам экспонатам. Это была чертовская работа, проделывал я ее один. Корнилову было не до меня. У него все еще висело в воздухе. Директор никаких приказов об экспедиции не подписывал, а попросту распорядился отпустить под личную расписку какую-то сумму из статьи «на приобретение экспонатов». Я несколько раз говорил ему, что это непорядок, но он только махал рукой.

– Ну пусть хоть что-нибудь найдет, – говорил он, – ну что-нибудь самое маломальское, понимаешь? Я ведь не прошу Венеру Милосскую или там меч Александра Македонского, ну хоть что-то, что-то…

Но прошло уже полмесяца, а Корнилов ровно ничего стоящего не находил: он носился по прилавкам, фотографировал холмы, снимал какие-то планы, иногда вдруг заявлялся ко мне, рылся в моих ящиках, картотеках, фототеке и, ничего не найдя, так же мгновенно пропадал, как и являлся. Я его понимал: он хотел копать без промаха. Ребята и старики водили Корнилова на места находки кладов. Он наносил их крестиками на карту, и под конец весь яблоневый сад стал выглядеть у него как кладбище. Тогда он пришел ко мне, швырнул карту в угол, выругался и сказал:

«Ничего не установишь! Где-то, кто-то, что-то, когда-то находил, а где и что – никто точно не знает, все говорят по-разному. Нет, это совершенно не археологический метод». Но и археологический метод ничего хорошего Корнилову не давал. Во всяком случае, когда я приезжал к нему, то он мне показывал только осколки кувшинов, какие-то странные тесаные камни – не то древние точила, не то остатки жернова. Ему же обязательно хотелось найти улицы, дома, мастерские.

Директор качал головой и говорил: «Ох, и затянете вы меня в историю, я уже чувствую». Но приказа о прекращении работы не давал и денежных отчетов тоже не спрашивал. Может, просто потому, что было не до этого: оформлялся вводный отдел, и в нем находилось все, что полагается иметь «Уголку безбожника», – языческие кресты, слезоточивая чудотворная икона, таблицы, история креста и происхождение человека, всемирный потоп в легендах и в действительности, портрет Галилея, а под ним место для большой диорамы.

В это время мне впервые сказали, что в музее появился собственный скульптор. Говорили, что это очень странный человек – маленький, горбатый, чахоточный, кудрявый. Он живет не в городе, а в большой станице и работает в артели «Художник» надомником – кажется, вырезает какие-то сувениры. Разыскал и привел его к нам Родионов. Директор поговорил с обоими, потом вызвал Клару и приказал выдать «нашему скульптору», как он пышно представил горбатого, материалы – бархат, шелк, слоновую кость и вообще обеспечить всем нужным.

– Я вас очень прошу, Кларочка, – сказал директор, – проследите, чтобы ни в чем не было недостатка. Два историка у нас, а толку от них… – И он махнул рукой.

Так передавал мне по крайней мере Петька, который присутствовал при этом разговоре. А однажды пришел ко мне директор и молча сунул черный конверт из-под фотобумаги. В конверте была пачка каких-то совершенно непонятных мне снимков: черный фон, а на нем лучи, лучики, какие-то полоски.

– Ты не то, – сказал директор, – ты заключение смотри.

Заключение лежало тут же. «Пробы присланного металла, – писал металлургический институт, – являются химически чистым золотом. Примеси незначительны и случайны… Примерное соотношение таково… Более точные цифры мог бы дать количественный анализ».

Я бросил заключение на стол.

– Значит, правда – золото. Это, конечно, очень интересно. Но все равно история с бляшками по-прежнему и темна и загадочна. Откуда они? Что они? Кто их нашел? Где? – Директор коротко развел руками. – Да вообще, честно говоря, не нравится мне все это. Очень, то есть, не нравится. Гуляет где-то золото. Сколько его? Что оно? Откуда оно? Ясно, что разрыт какой-то курган, а где, что – неизвестно. Ну, как вот в таком случае поступать? Такие ведь истории должны быть предусмотрены. Что делать-то? В милицию, что ли, звонить?

Я пожал плечами.

Он помолчал, подумал.

– Ну а твой что там делает? Нащупал хоть что-нибудь?

– Так скоро дело не делается, – ответил я. – Если в этом году мы хоть составим ориентировочную карту, то и это будет уже хорошо. Но вероятнее всего – город был именно там.

– Почему так думаешь? – быстро спросил директор.

– Место уж больно подходящее. Подход узкий, затрудненный. Трава. Вода. Река. Видимость прекрасная – если с цитадели смотреть, то верст на пятьдесят вокруг видно. Вот эти цитадели в первую очередь и нужно нащупать. Фундамент-то, вероятно, сохранился.

– Так, так. – Директор постукал пальцами по краю стола. – Так, так, – посидел, о чем-то подумал и сказал: – Цитадели! А вот мне Корнилов рассказывал, что есть где-то старинная такая запись: «Кошка может бежать от города Тараза [9] до города Самарканда по крышам и ни разу не коснуться земли». Правда, было так?

Я рассмеялся.

– Ну, вряд ли следует понимать эту несчастную кошку слишком уж буквально. Но то, что тысячу лет тому назад на месте этих степей и песков стояли цветущие города и села, – это, конечно, так.

Директор грустно покачал головой.

– Да! А сейчас едешь-едешь трое суток – и ничего! Ну ничего! Одна раскаленная земля да белая травка на ней – все! Да ночью еще желтое зарево над землей: в солончаках казахи камыш жгут. И куда все ушло? Пески пожрали? Ветром сдуло? Или, как вы говорите, климат изменился и жара все спалила, а? Что было-то?

– Люди были! – сказал я. – Нагрянули чужие люди, сожгли город, разрушили канал. Жителей – кого убили, кого увели, а кто сам убежал. И вот вода ушла, песок пришел, и все. Дело-то нехитрое.

– Да, простое, простое дело, – покачал головой директор. – То есть такое уж простое, что дальше и некуда. Пришли. Сожгли. Ушли. Вот и вся история этих мест за тысячу лет. Весь потаенный смысл ее, так сказать. – Он посидел, подумал. – Года два тому назад был я в командировке в одном степном совхозе, по партийному делу ездил. Ну, ничего не скажешь. Тот совхоз! Благоустроенный, прибыльный… Степь, а везде сады-садочки, зелень, школа-десятилетка, клуб двухэтажный. Директор – из коренного местного населения. Он за эту землю, знаешь, зубами держится. Вот однажды, уже перед самым моим отъездом, сели мы с ним выпивать. Ну, парторг пришел, дыню с пуд весом в мешке притащил, вина бутылки три. Сидим, разговариваем. Смотрю – стоит на шкафу голубая чашечка. Под солнцем так и светит, так и горит. А в двух местах, по краям и на боку, у нее аккуратные металлические скобочки. Подошел я, взял ее в руки, а хозяин и говорит: «Осторожно! Знаете, сколько этой чашечке лет? Тысяча». Ну, я теперь к твоим тысячам попривык уж немного. Камню твоему – тыща, черепку – тыща, а белой акации так все три, а тогда чуть не упал. «То есть как это, спрашиваю, тыща? Откуда же она?» – «Да отсюда же, – отвечает. – Ребята из земли вырыли, вон видите, лопатой задели краешек? Ведь тут у нас, где пахота да арыки, – огромнейший город стоит. Один из самых больших городов в Азии. Дворцы. Бани. Сады. Короче – город Отрар. В нем Тамерлан умер. Тогда его воины и город разрушили». Просто ведь?

– Да, – ответил я, – просто. Директор подумал, вздохнул и сказал:

– Ну, ладно, ищите, ищите свою цитадель. Будем восстанавливать историю края. Мы же музей!

Раздался стук в дверь, и появился Потапов. Он был в извозчичьем брезентовом плаще и почему-то с кнутом в руке.

– Здравствуйте, – сказал он. – Можно?

– А, входи-входи, хозяин, – заулыбался директор. – Ты ж теперь наш хозяин, – продолжал он, усаживая Потапова на диван. – Ну а то как же, у тебя молодые люди землю роют, только найти ничего не могут. А может, это только так, для отвода глаз? Может, они уж целый котелок золота там накопали?

– Они накопали, – заговорил Потапов, загораясь. – Они там ничего… – Но наткнулся на мой взгляд и осекся. – Они там ничего работают, – сказал он, спадая с тона. – Похаять не могу, ничего. А меня вот, – он полез за пазуху, – на весь Союз прописали.

– Как так? – мы оба вскочили с места. Потапов торжественно вынул из кармана плаща сложенную вчетверо газету и протянул директору. Это был вчерашний номер «Казахстанской правды», который я еще не успел посмотреть.

– Ну-ка, ну-ка, – сказал директор. – Читай вслух, хранитель, а то у меня голова что-то…

Статья была напечатана на развороте и называлась «Гость из далекой Индии». Когда я прочел заглавие, директор вдруг рассмеялся.

– Ох, интересно, – сказал он и потер руки, – читай-читай, хранитель. С чувством, с толком читай…

– «Еще с прошлой осени ходила по колхозу «Горный гигант» молва об этом по меньшей мере нежеланном госте. Кто-то видел его выползающим из большого омета, какие-то ребята в ужасе шарахались по домам, заприметив его, свернувшегося огромным клубком в нескольких шагах от дороги.

А недавно позвонили по телефону.

Видели в саду… Обвился вокруг толстого дерева, выбирает и вмиг проглатывает самые крупные спелые яблоки.

Бригадир колхоза Потапов рассказал:

– Шел я двадцать второго июля. Иду – ни под ноги себе не смотрю, ни в сторону не оглянусь, вдруг как что-то зашипит около меня. Глянул – и обмер. Чуть на хвост огромной змее не наступил. Ползла она через тропинку…Из себя черная. Длиной добрые четыре метра. А толста, как ствол средней яблони».

– Врет, – прохрипел Потапов. – Ничего этого я не расписывал. Четыре, не четыре – ничего не говорил! Говорил – громаднющая.

Я продолжал:

– «Без памяти метнулся я назад, забрался в садовый балаган и целый час от испуга пошевельнуться не мог».

– Ай да герой! – крикнул директор в восторге. – Вот утешил так утешил. А говорит – при царизме полного Георгия имел.

– Да вранье, вранье, чистое вранье! – налился кровью Потапов. – Сам все из своей головы придумал.

– «Белее стенки был, – подтверждает находившийся в то время в балагане колхозник Завалюев».

– Ах ты черт!… – Директор так обрадовался, что даже с места соскочил.

– Да ведь вранье же, вранье! – опять закричал Потапов.

Директор махнул рукой.

– Ладно… Читай-читай, хранитель, что дальше-то.

– «По словам Луценко, Завалюева и других, гигантскую змею видел не так давно Василий Гутов из той же бригады.

Сопоставив все эти факты и свидетельства многих лиц с участившимися в последнее время случаями исчезновения кроликов и кур…»

– Молодец заведующий фермой, – сказал я. – Кролики – это вещь.

– Особенно под водку, – кротко согласился примолкший Потапов.

– «По мнению ученых, змей мог перезимовать в пещере, находящейся недалеко от Алма-Аты и обнаруженной в 1910 году жителем поселка Малая Станица Ганжой. Пещера эта велика и обширна – она тянется на много километров…» Ну, тут дальше про пещеру. Все.

Наступило молчание.

– Вот что, Иван Семенович, – сказал директор вдруг строго. – Тут уж всякие шутки в сторону. Ты что, действительно в него стрелял?

Бригадир изумленно промолчал.

– Да ты видел его или нет?

– Ну вот, как вас, – ответил Потапов тихо. – Как вас – вот так же и его видел. Большой, черный, ползет по траве так, что лопухи дрожат. Это правильно, правильно, верьте.

– Верю, – ответил директор. – Раз так говоришь – значит, верю. Ну, значит, и все. И не бойся тогда ничего. Раз есть, так есть. Так всем и говори! А газетчика этого поймай где-нибудь да и…

________________

[9] Теперь город Джамбул.
 
Форум » ЧИТАЛЬНЫЙ ЗАЛ » ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА » ХРАНИТЕЛЬ ДРЕВНОСТЕЙ (Юрий Домбровский)
  • Страница 2 из 3
  • «
  • 1
  • 2
  • 3
  • »
Поиск:

AGNI-YOGA TOPSITES