Воскресенье, 17.11.2019, 16:35

Приветствую Вас Гость | RSS | Главная | Форум | Регистрация | Вход

[ Новые сообщения · Участники · Правила · Поиск · RSS ]
  • Страница 6 из 6
  • «
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
Форум » ЧИТАЛЬНЫЙ ЗАЛ » ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА » ФАКУЛЬТЕТ НЕНУЖНЫХ ВЕЩЕЙ (Юрий Домбровский)
ФАКУЛЬТЕТ НЕНУЖНЫХ ВЕЩЕЙ
СфинксДата: Среда, 07.08.2019, 17:50 | Сообщение # 51
Группа: Админ Общины
Сообщений: 2156
Статус: Offline
— Какую еще маринку? — возмутилась она. — Что вы мне голову крутите?

— Да ничего я вам не кручу! Обыкновенную маринку. Там же ее ловят и коптят! Она ведь только на Или и водится! Вот и я хотел ее обменять у колхозников на водку. Заходил в правление, узнавал где что — ничего не узнал. Сидела какая-то чурка. Так как это будет? Покушение или приготовление? Через 19 это пойдет или через 17? Это ведь в сроках большая разница.

— Постойте, — сказала она. Происходило опять что-то несуразное, но она еще не могла ухватить что. Сознавался он или опять ускользал? — Маринка? Зачем вам маринка? В день приезда…

— Так именно в день приезда! Именно! — воскликнул он. — Так сказать, великолепный трогательный дар не только сердца, но и памяти. О, память сердца! Мы же с Линой ходили, рыбу ловили. Краба необычайного купили у рыбака. Не знаю, может, он тоже посчитался бы государственной собственностью, но тогда, кажется, не было еще такого указа. Так вот, хотел споить рыбаков и забрать рыбу. А она государственная. Обнаружил преступный умысел. Пишите — сознаюсь. Десять лет строгой изоляции с конфискацией имущества и без применения амнистий! Эх, поел я рыбку на Или и других угостил! Пишите.

Гуляев прочел протокол допроса, отодвинул его в сторону и сказал:

— Да! — И снова: — Да-а! — Потом улыбнулся и спросил: — А что, ж вы не курите? Вы, пожалуйста, курите, курите. Вот пепельница, пожалуйста.

— Да нет, я… — слегка замешалась она, — тут только один вопрос и ответ. Он просил прервать допрос. Ему было трудно говорить. Он чуть не расплакался.

— Даже так? Курите, курите, пожалуйста. — Она вынула папиросы, потому что он уже держал зажигалку. — Ну что ж. Раз сознался, отошлем дело в суд.

— Вы считаете, что можно прямо в суд?

— Ну а как же? Раз есть сознание, то пошлем прямо по месту жительства в районный нарсуд.

— В нарсуд? — Ей показалось, что Гуляев оговорился. В этих стенах, в этом кабинете, а особенно у этого человека слово «нарсуд» слышалось почти хохмачески, как цитата из рассказов Михаила Зощенко, где оно попадается наряду с другими такими же смешными словами: «милиционер», «самогонщица», «отделение», «карманник», «карманные часы срезал», «мои дорогие граждане». Она выглядела такой расстроенной, что Гуляев взглянул на нее и рассмеялся.

— Ну что вы так смотрите? А куда еще посылать это дело про рыбку маринку? До облсуда никак не дотянем. Мелковат материален. Ведь это не само же хищение и даже не покушение на хищение, а намеренье! Вот как у вас стоит: «обнаруженье умысла». А оно вообще по другим преступлениям ненаказуемо. Тут, конечно, иной коленкор — закон от седьмого восьмого — раз, сама личность подсудимого — два; значит, судить его будут, ну а уж там что Бог даст.

— А ОСО? — спросила она безнадежно.

— Ну, ОСО! ОСО-то тут и вообще ни при чем. Оно хищениями не занимается. Ведь пакета сюда не приложишь.

— Почему? — это вырвалось у нее почти криком.

— Ну а как его прилагать-то? К чему? В пакете — меморандум, а седьмое восьмое — преступление открытое, хозяйственное. Тут никаких секретов быть не может. Поэтому референт в Москве наш пакет и вообще не распечатал бы. Посмотрел бы на заголовок и завернул все обратно. «Мы такими делами не занимаемся. Посылайте в суд». Вот и все.

— И все, — повторила она бессмысленно.

— И все до копеечки, Тамара Георгиевна. И знаете, что будет? Уйдет ведь от нас Зыбин! Как колобок в сказке, уйдет! Такими делами занимается или прокуратура, или, в крайнем-крайнем случае, экономически-контрреволюционный отдел — ЭКО, а мы СПО — секретно-политический. Правду говорят, что политика от экономики неотделима, но это не про нас. — Он улыбнулся и провел маленькой худенькой ладошкой сначала по чахлому, но резкому мартышечьему лицу, потом по прекрасным иссиня-черным волосам на зачес. — Значит, дело пойдет в районный суд, а он на Ташкентскую аллею в общую тюрьму. Это, очевидно, сейчас и есть предел его мечтаний.

— А суд? — спросила она.

— А суд будет его судить по УКА. Вы бывали в районных судах? Ну, понравилось? Там демократия полная. Заседания открытые, с участием сторон. Адвокат выступает, свидетелей вызывают. Вот он их и вызовет. Директора, деда, Корнилова, а эту самую его штучку, с которой ездил за рыбкой, вызовет уж сам суд. И что получится? На работе у него ажур, растрат и хищений нет. Даже наоборот, имеет Почетную грамоту за проведение инвентаризации. Выявлены и учтены какие-то ценности. Об этом и в «Казахстанской правде» было. Все это он, конечно, сразу же выложит на стол. Свидетели покажут то же: там они бояться не будут, не та обстановочка! Значит, что же остается? Намеренье? Намеренье незаконно приобрести у рыбаков рыбу. А он скажет: «Нет, я хотел приобрести через правление, а ездил узнавать, есть вообще рыба или нет». Да и у кого, скажет он, индивидуально я хотел ее приобрести? Что это за люди? Где они? Я их и не видел ни разу. Да их и вообще на свете нет. Вот вы, скажет он, допрашивали ларечницу, к которой я заходил. Она говорит, я называл ей какие-то фамилии, но она их не помнит. Граждане судьи, да если бы такие люди действительно состояли в колхозе, как бы она не помнила их фамилии? Логично ведь? Ну конечно, вспомнила бы. Это и я вам скажу.

— Так неужели же оправдают? — воскликнула она.

— Не исключено! Будем, конечно, стараться, чтоб лет пять ему все-таки сунули, но не исключено, что и оправдают. За отсутствием состава преступления. Или пошлют на доследование — он оттуда уйдет. Ну хорошо, не оправдают, влепят пять лет. Так он из колонии писать будет, родные его начнут бегать — дело бытовое — и года через два очутится на воле, а там вполне может встретиться с вами на улице и раскланяться. А что вы удивляетесь? Ведь неопровержимы только мы, а все остальное… Демократия же! — Он махнул рукой и засмеялся. — Так что вполне может и раскланяться. Он, говорят, человек вежливый, так это?

— Не будет этого! — вскочила она с места. — Головой, честью ручаюсь, не будет! Разрешите идти?

— Не разрешу! — Он улыбнулся, встал, подошел к ней и слегка по-давешнему обнял ее за плечи. — Ух! Уже загорелась, закипела, вот она, кавказская кровь! Сядьте, сядьте, я вам говорю. — Он нажал кнопку, вызвал секретаршу и заказал два стакана чаю. — Ну и хитрая бестия этот Зыбин! Не то за ним действительно ничего нет, не то он такое натворил… Не знаю, не знаю!

— А вы допускаете, что, может быть, и ничего нет?

Он вдруг быстро и строго взглянул на нее.

— Я-то допускаю, а вот вы допускать этого не имеете права. Раз я его передал вам, значит, он точно виноват. Вот как вы должны думать. И еще: кто посидел на нашем стульчике, тому уж никогда не сидеть на другом — это два. И третье — раз вы работаете здесь, то вы не можете допускать мысли об ошибке.

— А вы для себя допускаете такую мысль?

— Безусловно, — улыбнулся он и снова стал добрым и простым, — а как же иначе? Как же иначе я могу проверять вашу работу, девочка? Как я буду знать, кто у меня сколько стоит? Куда кого передвинуть? Без таких сомнений я и шагу ступить не могу. Я должен знать все. Все, как оно есть на самом деле.

— Все? — спросила она. И вдруг ей показалось, что Гуляев пьян. «Неужели?» — подумала она, вглядываясь в его чистые, ясные глаза. Он поймал ее взгляд и засмеялся.

— Все, все, девочка, все! — сказал он веселой скороговоркой. — На то я и начальник. А начальство — оно ведь все знает. А вот и чай принесли. Берите свой стакан, посидим, поговорим и подумаем. Вы кончили на его признании. Знаете? Давайте-ка попробуем вот как…

— …Ну вот, — сказала она, — мы кончили на вашем признании. Значит, так: закон от седьмого восьмого. Десять лет без применения амнистии, — он молчал и глядел на нее, — так? Смотрите. — Она вынула из папки протокол, аккуратно сложила его вдвое, потом вчетверо и медленно (он смотрел) со вкусом разорвала над пепельницей. — А теперь я вас спрошу, — продолжала она, — не хватит ли, а? Не хватит ли считать, что все вокруг дурачки и только вы один умник? А? А вот я возьму да, как обещала, действительно и отправлю вас в карцер. За издевательство над следствием. Вот прямо сейчас. Как вы на это смотрите?

— Прямо сейчас? — спросил он, что-то соображая.

— Да, прямехонько с этого вот стула. Так суток на пять.

— На пять? — опять спросил он. — Ну что ж. Хоть отосплюсь там.

— За пять-то суток? Конечно, поспите, подумаете, а если ничего не придумаете, то мы продолжим еще на пять и еще на пять…

— Значит, получается уже на пятнадцать, — подытожил он, — полмесяца. Да, это впечатляет, но разрешите один вопрос: меня в карцер, а вас куда?

— То есть как? — удивилась она. — Я останусь тут.

— В этом самом кабинете? Вот это уж навряд ли. Что же вы в нем будете делать-то? Книги читать? Ведь положение-то вот какое: у каждого из вас только один зек. Только один! На большее вас не хватит. Вы и он почти одно существо. Вы сидите на нем и выдавливаете из него душу по каплям. Месяц, два, три! И двух взять на себя никак не можете. Это была бы уже работа в пол лошадиной силы. А двух лошадок вы через ваш конвейер никак не протащите. Не та это машинка. Положим, первые пять суток у вас пройдут легко, начальник вам все подпишет, а вот когда начнутся следующие пять, то вызовет он вас да и скажет ласково: «Вы что же, девочка, гулять к нам пришли? Зек в карцере, а вы сидите, романы расчитываете? Зачем же мы тогда Хрипушина-то сняли? Он хоть работал, а вы что?» Вот и конец вашей следовательской карьере, лейтенант Долидзе.

— Ну и воображение у вас, — покачала она головой, — что откуда берется. Просто я возьму маленькое дело, какую-нибудь самогонщицу, и отличнейшим образом за полмесяца все кончу.

— Да нет у вас маленьких дел! Нет! И самогонщиц у вас тоже нет! А есть у вас одни мы, враги народа, бешеные псы буржуазии. И нас у вас столько, что скоро мы у вас будем сидеть друг на друге. Попы говорят, что так сидят грешники в аду. Так что бездельничать вам не дадут. А я после десяти сразу же схлопочу еще десять. Просто приду и обложу вас матом прямо при вертухае. Ну и что вы будете делать? Ну меня, конечно, тут же забьют сапогами — у вас же все тут рыцари. Но, как говорится в том еврейском анекдоте, «чем такая жизнь»… А вас пошлют в УСО, к майору Софочке Якушевой карточки заполнять. Знал я когда-то эту Софочку, еще в одной школе с ней учился, аккуратная такая девочка, чистюлечка, мамина дочка. Или в оперативку засунут, это значит на студенческие пикники ездить, сводки строчить, ну что ж? Наружность у вас подходящая — там женские привлекательные чуткие кадры вот как нужны! А то набрали шоферюг да колхозниц! Вот что у нас с вами получится. Хотите, давайте попробуем.

Он говорил спокойно, ровно. Было видно, что все это у него давно продумано. «Зря я впуталась! Может быть, заболеть?» — подумалось ей, но именно только подумалось, отказаться она не могла. Но и вспыхнуть, разозлиться, почувствовать себя хозяйкой положения тоже не могла. Вместо этого к ней пришло совсем другое — сухая досада, раздражение на себя. Ведь если у этого прохвоста хватит духа сделать то, что он обещает…

— Неужели вам невдомек, — сказала она досадливо, — что отсюда уже не выходят. Я человек тут маленький, не было бы меня, так был бы другой. Ни повредить вам, ни помочь я не могу. Хоть это-то вы должны понять.

— Да, должен, должен, — согласился он, — и, конечно, понимаю. Спасибо, что хоть тут сказали правду. Только не хочу я понимать и принимать эту вашу правду, нет, никак не хочу! Вот в чем дело-то, лейтенант Долидзе.

— Правду? — И тут ее вдруг наконец взорвало. Но это была не злость на него, а какое-то чувство глубокого неуважения к себе, к той роли, которую ее заставили играть. Что, ему на потеху ее отдали, что ли? Да разве она по своей вольной воле сказала бы с ним хоть одно слово или хоть бы просто подошла к нему? На дьявола он был бы ей нужен: А ведь нужен же, нужен! Больше всех на свете нужен! Он действительно часть ее. Она все время о нем думает, гадает, старается проникнуть в его мысли, характер, настроение. Ни обо одном любимом человеке, даже о нем, о нем самом, она так много не думала, как вот об этом развязном оборванце.

— А что вы знаете о нашей правде? — спросила она. — Да и вообще о всякой правде, если она не касается вашей шкуры? Что вы знаете? Вот такой, как вы?

— А какой же я-то? — спросил он очень спокойно. — Шпион? Диверсант? Приехал с заданием взорвать эту вашу малину? Убить железного чекиста Хрипушина?

Она поморщилась. Все опять понемногу вставало на свои места. Тоже мне террорист!

— Да нет, — сказала она, — ну какой же вы террорист? Террорист — это масштаб, мужество. А вы просто алкоголик, или, как говорят блатные, шобла, ботало. Интеллигентская шобла, конечно. С простыми-то легче, они честнее, а вы просто скользкий, юркий, неприятный человечишко. Неряха! Вот штаны у вас все время спадают, вы их подтянете, а они снова сползут… Знаю, знаю — пуговицы обрезали?… Так ведь у всех обрезали, а в таком виде на допрос что-то ходите только вы один. И эти ваши дурацкие раскопки, пьянка, бутылки, девка, хохмочки, анекдотики, маринка! Ох, как все это несимпатично! Во время гражданской таких, как вы, просто ставили к стенке, а сейчас вот приходится возиться, что-то писать, оформлять, как вы говорите верно, валять дурака…

Она старалась говорить спокойно, а внутри ее все ходило, и голос тоже подрагивал. Она взяла папироску и закурила.

— Только я вот одного не понимаю, — продолжала она тоном легким и разговорным, — зачем вам сейчас дурака валять? Ведь вы этак действительно ноги протянете. Ну хорошо, вы добились своего — меня сняли. Ну и что дальше? В этом вот здании шесть этажей, и мы сидим на третьем. А комната эта — 325. В каждой такой комнате по два человека. Говорит вам это что-нибудь?

— Да, — ответил он задумчиво, как-то даже печально. — Да, шесть этажей, комната триста двадцать пять… Говорит, говорит, и очень даже много говорит, лейтенант Долидзе! В прошлом-то году этажей было пять, в позапрошлом четыре, а когда я приехал, тут вообще стояло серое длинное двухэтажное здание. Разносит вас, разносит, как утопленников. Года через три придется уж небоскребы возводить. Вы же чудесное учреждение. Сами на себя и сами для себя работаете. И чем больше сделали, тем больше остается несделанного. — Он усмехнулся. — Есть такая былина, как перевелись богатыри на святой Руси. Видели, наверно, «Богатырский разъезд» Васнецова. Ну вот, выехала эта троица в степь. Едут, посвистывают, в седлах покачиваются. А навстречу по шляху, по обочинке, ковыляет, ковыляет себе старикашечка — калика перехожий, серенький, старенький, в лапоточках, сумочка у него за плечами эдакая, идет аккуратно, дорогу посошком пробует. Как налетела на него эта богатырская силища! Рубанул его Алеша Попович и развалил до пояса. И стало двое старичков. Ах ты вот так! Ты оборотень! На! Раз! Раз! И стало четыре старичка, потом дважды четыре, потом четырежды четыре! Тут уж вся эта сволочь богатырская в дело вступила. Бьют, рубят, топчут, в крови с ног до головы, а старичков-то все больше и больше. И наконец как сомкнулась эта несметная рать! Как гаркнула она! Как двинулась — и побежали богатыри. А те, рубленые, обезглавленные, битые, потоптанные, за ними гонятся, гикают, хлещут, давят! И догнали их так до самого Черного моря, а там богатыри в скалы и превратились. Дошел до вас смысл этой истории? Только скал-то из вас не получится, а так, песочком рассыплется, перегноем, горсткой пепла.

— Так вы нас ненавидите? — спросила она. Эта единственное, что сейчас ей пришло в голову.

— Вас? То есть лейтенанта Долидзе? — он слегка развел руками.

Она давно приметила у него этот жест. Он так разводил ладонями, когда искал какое-то нужное слово и не сразу его находил. — Нет, вот вас мне, пожалуй, даже жалко. Да, определенно жалко. Ну а что касается остальных… так что же, пожалуй, тут ненавидеть. Они ведь даже не существование, а так, нежить. Сами не знают, что творят. А зло от них расходится кругами по всему миру. Ведь это они вырастили Гитлера.

— Новое дело! — воскликнула она. — Как же так?

— А так, очень просто. При Ленине Гитлер был бы невозможен. При Ленине он ведь в тюрьме сидел да мемуары сочинял… При Ленине только этот шут гороховый, Муссолини, мог появиться. Но как явились вы, архангелы, херувимы и серафимы, как это поется: стальные руки-крылья и вместо сердца пламенный мотор, — да начали рубить и жечь, так сразу же западный обыватель испугался до истерики и загородился от вас таким же стальным фюрером. Конечно, его могли бы обуздать еще рабочие партии. Но вы их тоже натравили друг на друга, и такая началась среди них собачья свалка, что они сами же встретили Гитлера как Иисуса Христа. А как он пришел, так и война пришла. И вот теперь стоит война у порога, стучится в дверь, и получается: сейчас мы с вами сидим по разным концам кабинета, а придет Гитлер, и мы будем стоять рядышком у стенки. Если вы, конечно, к тому времени не переметнетесь, но ох! переметнетесь, очень похоже, что переметнетесь вы. И еще нашими расстрелами, поди, будете командовать.

— Да как вы смеете! — воскликнула она.

— Да что ж тут не сметь? — спокойно пожал он плечами. — Кто вы вообще такие? Кто ваши вожди? Чему вы служите? Вот я приду к Гитлеру и спрошу его: «Адольф, зачем ты людей уничтожаешь? Погромы устраиваешь, жидов бьешь, половину человечества истребить сулишь, каких-то чистых и нечистых выдумал». А он ответит мне: «Ты читал мой труд «Майн кампф»? Это же я обещал народу, когда еще не фюрером был, а узником, и с этим я и пришел в мир». И что я отвечу? Только одно: «До чего же ты, фюрер, последователен!» «Да, — скажет он, — и потому я фюрер, а ты шайзе, говнюк, и иди от меня, говнюк, вон, не мешай мне переделывать мир по-моему». А что ж? Ничего не поделаешь, пойду — он прав. А теперь я вас спрошу: вот над вами висит товарищ Сталин, так знает он, что вы тут его сапогами творите или нет? А может быть, у вас есть от него какая-нибудь специальная инструкция? Может, он сам велел вам так работать? Может, по его, это сталинский путь к социализму? Скажете, что да, — я поверю!

— Замолчите! — крикнула она и вскочила с места. — Сейчас же замолчите, а то… — Она была в самом деле испугана.

Он улыбнулся.

— Слабо, слабо! Мата вам не хватило! Вот Хрипушин нашел бы, что ответить. Но вообще это то, что и следовало доказать. Вы не можете ответить ни так, ни этак, ни да, ни нет. Знаете игру: «Барыня вам прислала сто рублей, что хотите, то купите, «да» и «нет» не говорите, черное с белым не берите; что вы купите?» Вот в это мы с вами сейчас и играем. «Да» и «нет» не говорим, боимся. Так вот, с Гитлером все ясно и честно: он растет из своей людоедской теории, а вы-то откуда взялись? Кто ваши учителя? Ведь любой, кого вы ни назовете, сразу от вас шарахнется. «Нет, — скажет, — чур меня, не я вас таких породил». Так опять-таки: кто же вы такие? Планктон, слизь на поверхности океана? Ну, исторически так и есть — слизь! Но лично-то, лично — кто вы? Воровская хаза? Шайка червонных валетов? Просто бандиты? Фашистские наймиты? Вот вы, например, безусловно не с улицы сюда пришли, а кончили какой-то особый юридический институт. Конечно, самый лучший в нашей стране. Ведь у вас все самое лучшее. И, очевидно, там преподавали самые лучшие учителя, профессора, доктора наук, это значит, что вам четыре или пять лет вдалбливалась наука о праве и о правде, наука о путях познания истины. А она ведь очень древняя, эта наука. Ее вырабатывали, проверяли, шлифовали в течение тысячелетий. Небось вы по ней и всякие курсовые работы писали на кафедре «Теория доказательств». И вот, все познав, поняв и уразумев, вы приходите сюда, садитесь на это кресло и кричите: «Если не подпишешь сейчас же на себя то-то и то-то, то я из тебя лягушку сделаю!» Это еще вы. А ваш мощный предшественник — тот сразу матом и кулаком по столу: «Рассказывай, проститутка, пока я из тебя лепешку дерьма не сделал! Ты что, в гости к теще пришел, курва?» Ну а наука-то, наука куда девалась? Та самая, что вам пять лет вкладывалась в голову? Не нужна она вам, значит — мат и кулак нужен! Так что ж, вы и наука несовместимы? Так кто же вы на самом-то деле? Или это опять ложь, клевета?

Он заметно волновался (она никогда его таким еще не видела), тихонько и быстро провел рукой по лбу и украдкой обтер руку о пиджак. Это почему-то вдруг тронуло ее.

— Воды хотите? — спросила она.

Он покачал головой.

— Выпейте, выпейте, — она налила ему полный стакан, вышла из-за стола и поднесла стакан к его губам. Губы у него были сухие, запекшиеся. Он взял стакан, пальцы дрожали, и осушил его не отрываясь. Она покачала головой, налила еще и поднесла ему, но он отвел ее руку, и она, поколебавшись, поставила стакан на пол рядом со стулом. — Ну что же вы с собой только делаете, — сказала она, — зачем? Может, отправить вас в камеру? — она снова покачала головой.

— Нет, нет, я отлично себя чувствую. Поговорим еще, — сказал он бодро. — Вы говорите, мы изолируем социально опасные элементы. Скажите, вы девочкой любили играть у моря в камешки?

— В какие еще камешки? — спросила она досадливо.

— В самые обыкновенные: белые, черные, серые, красные. Собирать их, отбирать, сортировать? Одни в одну кучку, другие в другую?

Она пожала плечами.

— Ну и что? — спросила она, ничего не понимая.

— А вот то, что подошел бы к вам какой-нибудь добрый дяденька и сказал бы: «Девочка, девочка, можешь мне дать только одни светлые камушки?» — «Ну, делов-то!» Взяла и отобрала светлые, а темные в море бросила. «Вот, пожалуйста!» И сказал бы вам добрый дядя: «Умница!» Вот и вы сейчас отбираете, только людей, а не камушки. Но ведь камень-то — он цвета не меняет, а человек — он, сволочь, хитрый, переменчивый. Сегодня он светлый, а завтра он темней осенней ночки. И вот ваши светленькие у вас в руках сереют, сереют, через месяц-другой совсем станут черными. Но это внутри, внутри, а снаружи цвет у них все тот же. Даже, поди, они еще посветлеют. Вы вспомните, как вам свидетели отвечают. Что вы ни спросите, то они и подтвердят; что ни попросите, то они и выложат: чужую жизнь, так жизнь, честь, так честь… С превеликим удовольствием даже! От угодливости и преданности аж по носу пот течет! Подлость по всем прожилкам гуляет! В голову бьет. Только бы выбраться из этой морилки! Вышел! Боже мой, вот счастье-то! Жив, жив! Свободен, свободен! Люди ходят, солнце светит, ветер дует, а я живой и домой иду! А что друга своего лучшего продал — так кто ж виноват? Государство потребовало — вот и продал. Все это так, но почему тогда ему же и вас, судей неправедных и бессовестных, не продать, когда ваш черед подойдет? Да с превеликой радостью он вас продаст кому угодно. Меня-то он, как свою душу, только по великому страху и горькой нужде отдал, а вас-то с великим ликованием и облегчением отдаст. Есть все-таки Бог, сволочи, есть! Вот получайте! В одной римской трагедии муж спрашивает жену: «В каких меня винишь ты преступленьях?» И жена отвечает: «Во всех, свершенных мною для тебя!» Вот за эти свои преступленья он вас и продаст. И будут вас сажать и стрелять, как паршивых псов! И не кто-нибудь, а ваши собственные коллеги! Пробьет для вас такой час! Обязательно он пробьет! И вы увидите тогда лицо своего брата. Своего брата Каина! И узнаете, сколько таких братьев сидело с вами за одним столом! И ждало только часа! Да только поздно будет. И для вас, и для Каина. Да! Для Каина тоже поздно будет! Вот в чем настоящая беда! Вы защищаете страну? Эх, вы! Каинов вы выводите! Вот что вы делаете!
 
СфинксДата: Среда, 07.08.2019, 17:53 | Сообщение # 52
Группа: Админ Общины
Сообщений: 2156
Статус: Offline
— А вы разве не брат Каин? — спросила она.

— Да нет, — ответил он просто. — Я вообще вам не брат, а потому и не Каин. Ладно! На других наплевать, вот вас-то мне очень жалко!

— Нас? — спросила она тупо.

— Да нет, черт с вами со всеми! Вас одну жаль! Одну вас, Тамара Георгиевна! — Он поднял с пола стакан и спокойно выпил его до дна. — Ну что ж, потешу вас еще одной сказочкой. У персидского царя Камбиза был судья неправедный. Так царь повелел его казнить, кожу содрать, выдубить и обить ею судейское кресло, а потом на это кресло посадил сына казненного и велел ему судить. И, говорят, тот судил уже правильно. Так поинтересуйтесь когда-нибудь, сколько кож на этом вашем кресле. Ведь нормальная жизнь следователя вашего толка — пять лет, а потом в собачий ящик. Ну а что еще делать с уголовником, когда он свое сработал? Шкуру с него долой, и в яму! И нарком ваш там, и все его помощники там же! И начальники отделов — все, все смирнехонько рядышком лежат! И вам туда же прямой путь! А мне жаль вас, молодость вашу, свежесть, а может быть, даже и душу — все, все жаль! Не такая она у вас уж скверная, как вы себе это внушили, лейтенант Долидзе! И выглядит она совсем не так, как вам кажется. Взбалмошная она, глупая, вот беда! Ведь и сейчас вы играете роль, а не ведете следствие. Артисткой вам бы быть, а не следователем. Эх, девочка! Куда вы полезли? Зачем? Кто о вас плакать-то будет? Отец-то жив?

«Но как он узнал о ГИТИСе, — подумала она, почувствовав косую тоскливую дрожь, — как узнал? Но узнал же, значит, значит…»

Она вздохнула и подняла трубку — вызвать конвой, а он поглядел на нее, хотел что-то сказать еще и вдруг увидел, что ее нет, как нет стола и комнаты с серо-желтыми обоями, а есть только какая-то мутная пелена, что-то ровное, подернутое легкой рябью, зеленое и черное. Оно слегка колебалось, падало и поднималось — над ним мелькали белые пятна, чайки, что ли?

— «Как бы меня не стошнило, — подумал он, — в углу плевательница, надо…»

…Когда зека заколотило и затрясло и он стал зеленым, страшным и мертвым, с вытянувшимся лицом и какими-то перекрученными руками и ногами, она бросила трубку и кинулась к нему. И тут он встал, постоял с секунду очень ровно и рухнул во весь рост, не сгибаясь. Тут стоял маленький столик, и он угодил виском прямо об его угол. Она закричала.

Он лежал недвижно, на его лбу набухала красная груша. Она опустилась на колени и осторожно подняла его голову. Под ее пальцами все время по-стрекозиному билась упрямая тонкая жилка, пальцы у нее стали липкими. В Большом доме по-прежнему стояла тишина, шла ночная смена, никого не было на этом этаже, кроме них двоих, и она стояла перед ним на коленях, держала его голову и повторяла сначала тихо, а потом уже громко и бессмысленно: «Ну что же я… Ну что же я… ну что же я в конце концов…» А трубка висела, раскачивалась, и в ней уже слышались голоса.

Так их и застал конвой.

— …И вы так ни разу не болели? — спросил Штерн. — Ну, чудо! Ну просто чудо, и все… В больнице-то хоть раз лежали?

— Да нет, не лежал, — ответил Каландарашвили и вдруг как-то очень прямо, с улыбкой поднял на Штерна глаза. «Ты вот мне подыгрываешь, а я с тобой не играю», — поняла его улыбку Тамара.

Они сидели в отдельном кабинете ресторана НКВД. Помещался этот ресторан в самом Большом доме, в нижнем этаже его, и поэтому окна их кабинета выходили на двор — на длинное и низкое здание внутренней тюрьмы. Но сейчас тюрьмы видно не было. Ее закрывали нежно-золотистые занавески. И от этого в кабинете стоял тихий, мягкий полусвет, и все выглядело уютным, белым и спокойным: скатерть, бокалы, фарфор, серебро.

— Да, но тогда вы поистине железный человек, — вздохнул Штерн, — не то что мы, совслужащие, люди эпохи Москвошвея. У нас и то и се; и гастрит, и колит, и бронхит, и еще черт знает что. Но я вам вот что скажу: лагерь у вас тоже был какой-то особенный, не лагерь, а северная здравница! Ну как бы там ни было — за ваше! За ваше мужество, жизнестойкость, жизнерадостность, Георгий Матвеевич, за то, что вы с нами. Тамара, а как вы?

— Я не буду, — ответила она тихо.

— Ну и не надо, дорогая. Не надо! Красивая женщина не должна пить. А вот мы за вас… Ух, хорошо! Давно такой коньяк не пил. И все-таки, Георгий Матвеевич, какой же лагерь-то у вас был? Может, инвалидный какой-нибудь?

— Да нет, — пожал плечами гость, — зачем инвалидный? Лагерь как лагерь. Как все концлагеря Советского Союза: зона, барак, колючая проволока, частокол, вышка, часовой на вышке, за вышкой рабочий двор, ночью прожектора. Подъем в семь, съем в семь. Уходишь — темно, приходишь — темно. Рабочая пайка — семьсот граммов, инвалидная — пятьсот, штрафная — триста. Вот и все, пожалуй. Если не касаться эксцессов.

— А если касаться?

Старик поднял бокал из дымчато-рубинового стекла с геральдическим золотым леопардом в медальоне и посмотрел его на свет. Потом слегка щелкнул по краю — звук получился нежный, печальный, замирающий.

— Фамильная вещь, — вздохнул старик. — Венецианское стекло. В музей бы его. Если касаться эксцессов. Роман Львович, жизнь там была тяжелая. Бывали времена, когда утром не знаешь, доживешь ли до вечера. Ну да вы сами знаете, что было.

Лицо Штерна сразу посуровело.

— Не только знаю, но вот этой рукой, что поднимаю за вас бокал, подписывал обвинительное заключение. Все эти негодяи прошли по военному трибуналу. Так что большая часть из них вот… — Он слегка щелкнул себя по виску.

— Да? — взглянул на него старик. — Хорошо.

— А вот в лагере заключенные небось об этом ничего не знают, — усмехнулся Штерн. — Думают, что они сейчас домами отдыха командуют. Так?

Старик усмехнулся.

— Да нет, пожалуй, не совсем так. Что их расстреляли — в это верят.

— И что ж говорят об этом?

— Да разное говорят. Одни говорят, что это были японские шпионы и их за это расстреляли…

— Здорово! Умно! А другие?

— А другие говорят, что это были советские люди и их тоже за это расстреляли.

Тамара не выдержала и хмыкнула.

— Да, — согласился Штерн и тоже улыбнулся. — Смешно, конечно («Смешно», — подтвердил старик), но ведь и печально, Георгий Матвеевич. Неужели никому из этих здравых взрослых людей не приходит в голову самая простая мысль, что все эти расстрелы были вражеской диверсией — и не японцев, конечно, нет, это глупость! — а вот этих бандитов-троцкистов, ягодинцев, блюмкиных — людей, у которых руки по локоть в крови?! Неужели не приходит?

— Нет, — покачал головой старик, — это в голову никогда не приходило. — Он вдруг усмехнулся. — Да и как оно может прийти? Ведь все мы были диверсанты, их люди. Так, значит, диверсанты пробрались в лагерь, чтоб уничтожить свои же кадры? Зачем? Непонятно.

— Чтоб возмутить народ! — вставила Тамара.

Старик повернулся к ней.

— Да, действительно, очень нужны мы, диверсанты, советскому народу. Ведь на следствии нам растолковывали, что народ все знает и ненавидит нас как бешеных псов и наймитов капитала. Поэтому, мол, и дети отрекаются от отцов, а жены сажают мужей. И разве вы сами не говорите своим подследственным, что если бы не органы, то народ давно бы разнес нас по кусочкам («К счастью, еще не успела», — подумалось Тамаре), нет, мудрено! Очень это уж мудрено, Роман Львович. Никак эта сложнейшая стратегия не уместится в наши примитивные зековские головы.

— А что власть может без всякого закона уничтожать своих граждан — это в примитивные головы легко укладывается? — горько покачал головой Штерн. — Эх, люди, люди! Граждане великой страны, творцы пятилетки! И легковерны-то вы, и слабы, и малодушны, и как только прижмет вам палец дверью, готовы вы… Да что говорить? Сам человек и сам, наверно, такой!

— А бить эта власть может, — сурово перебил его старик, — а отбивать легкие на следствии она может? Сажать отца за сына она может? А «слушали — постановили» — это что такое? Мы же юристы, Роман Львович, так скажите мне — что же это такое? А?

Штерн пожал плечами.

И по кабинету на мгновенье, как призрак, прошла короткая, до предела напряженная, душная тишина. Тамара привстала, взяла графин, налила себе половину фужера и выпила. Все молча, отчетливо, резко.

— А вас били? — спросил Штерн обидчиво. Ему испортили его любимейшую арию, не дали допеть до конца.

— Меня нет, — с каким-то даже сожалением покачал головой старик. — Нет, меня они что-то не били. Слушайте, Роман Львович, да я отлично знаю, что это делала не Советская власть.

— Тогда кто же?

— Не знаю. Черт! Дьявол! Сумасшедший! Но только умный сумасшедший! Такой, который отлично все понимает. Ведь как было? Приезжает…

— Георгий Матвеевич, милый вы мой! — вдруг взмолился Штерн и поднял к груди обе толстые волосатые руки с золотыми запонками. — Ну зачем нам опять все это? Пайки, расстрелы, карцеры! Ну к чему они? Вот графинчик, вот закуска! Я виноват — завел эту бодягу, а дама вон уж соскучилась и начала без нас. Давайте и мы…

— Нет, я вас очень прошу, продолжайте, — сказала Тамара железным голосом. — Приезжает…

Старик посмотрел на Штерна, тот вздохнул.

— Да, заставили мы даму ждать, заставили! Вот она и… Нехорошо!

— Приезжает… — повторила Тамара зло, не сводя глаз с Каландарашвили.

— Ну, если вам так уж угодно… — слегка пожал плечами старик. — Приезжает на рабочую трассу новый начальник. Пять машин, охрана, свита, женщины в белом, штатские. Их уже неделю ждали. Работают вовсю. Тачки по доскам так летают, что доски гудят. Бригадир ходит, поглядывает, покрикивает. Как будто никто никого и не ждал. Обычный бодрый лагерный денек. И вдруг — «Внимание!» Все застыли. Пять машин. Вылезает из первой самый главный начальник и подходит к бригадиру. Здоровается. Принимает рапорт. «Ладно. Одень, одень шапку! Это твои все орлы? Та-ак! А что же ты, бригадир, с такими орлами план-то не выполняешь, кубики стране не даешь? Ведь ты у меня в отстающих числишься. А?» «Да гражданин начальник, да я бы… Но ведь то-то и то-то…» «Та-ак! Объективные причины, значит? Работаешь по силе возможности? Кто ж у тебя главный филон?» «Да Филонов нет, а вот такой-то, верно, отстает». «Да? А ну, такой-то, подойди сюда». Подходит такой-то. «Вот ты какой, значит! Хорош! Слышал я о тебе, слышал. Какая статья-то? ОСО? Что, КРТД? А! Троцкист, значит? Бывший партийный работник? Что ж ты, бывший партийный и такой несознательный? Тебе власть дала полную возможность заслужить перед народом свои преступленья, а ты все гнешь свою линию? А? А?» «Да болею я, гражданин начальник. Сердце у меня! Ноги все в язвах — вот, взгляните!» «Закрой, закрой! Не музей! На то врач есть, чтоб глядеть! Врач, ну-ка иди сюда. Так что ж ты мне больного-то на работу выгнал? Ведь вот он говорит, что еле ходит, а ты гонишь его на работу! Как же так?» А врач тот же заключенный. У него зуб на зуб не попадает. Он сразу в крик: «Да какой он больной, гражданин начальник! Филон он, филон! А на ногах сам наковырял!»

— Да, вот так они и губят друг друга, — солидно вздохнул Штерн. — Правда, правда.

— Да нет, врач тоже не виноват! У него же норма! Не больше двух процентов больных. Так те проценты все на блатных уходят. Они к нему на прием с топором приходят! «Так, значит, говоришь, злостный филон. Как был врагом, так им и остался? Да? Нехорошо! Ладно! Мы с ним поговорим, убедим его! Посадите в машину». Все. Походили. Уехали. А через неделю приказ по ОЛПам: «Такой-то, осужденный ранее за контрреволюционную троцкистскую деятельность на восемь лет лагерей, расстрелян за саботаж». Вот и все. А то и еще проще. Тащили двое работяг бревно и один носком зашел за зону, то есть черточку на земле пересек. Конвоир приложился и положил его. Здесь же бьют сразу! Снайперы! Конвоиру отпуск на две недели, работяге на вечные времена. Тоже все. Так что же это, приказ? Закон? Пункт сторожевого устава? Или сумасшедший из смирительной рубахи выскочил да и начал рубить направо и налево? Не знаю, да и знать не хочу. Знаю только, что такого быть не может, а оно есть. Значит, бред, белая горячка. Только не человека, а чего-то более сложного! Может быть, всего человечества. Может. Не знаю!

Он говорил спокойно и только под конец немного разволновался, но тоже не повысил голос, а просто пальцы стали подрагивать, а сам он как-то странно и натянуто заулыбался.

«Так как же его освобождать? — подумала Тамара. — Ведь он будет ходить и рассказывать. Тут и расписка о неразглашении ни к чему».

Она не могла сидеть и встала, но Штерн больно сжал ее руку у запястья, и она села.

— Конечно, все это ужасно, — сказал он, — и я понимаю, что делается с самой психикой заключенных, но…

Старик вдруг тихо, добродушно засмеялся.

— Да аллах с ними, с заключенными, — сказал он просто. — Они враги народа, ну и получают свое. Вы знаете, — обернулся он вдруг к Тамаре, — нигде, наверно, нет столько самоубийств, как в лагерях среди вольнонаемных или военнообязанных. И все они какие-то беспричинные, сумасшедшие.

— То есть как же это беспричинные? — неприятно осклабился Штерн. — Совесть их замучила, вот они и вешаются или стреляются. Ведь вы это хотите сказать нам, Георгий Матвеевич? Совесть. — Он засмеялся. — Вы на их ряшки посмотрите и увидите, что у них за совесть! Вы знаете, сколько они там загребают? Здесь не каждый нарком столько в год получает, сколько какой-нибудь начальник отделения за лето оторвет! А вы — совесть! Идеалист вы, Георгий Матвеевич, вот что я вам скажу.

— Да нет, я ведь не говорю, что это совесть, — слегка нахмурился старик. — То есть нет, нет! Это, конечно, совесть, но совесть-то не человеческая, а волчья, что ли? — Он замолчал, собираясь с мыслями. — Ведь что получается? — заговорил он снова. — Вот ОЛП — отдельный лагерный пункт. Он действительно от всего отдельный. Вокруг него тайга или степь, и он как остров в океане. Люди свободные тут не живут и там не появляются, и получается две зоны — одна, внешняя, охрана, другая внутренняя, зеки. Два круга земли. В каждом круге свои законы. Зеки работают весь день, а ночью спят. У них вся жизнь по квадратикам — подъем, работа, съем, ужин, отбой, сон, подъем. Вот и все. Но чтоб прожить по этим квадратикам, их еще надо выгадать. Ежечасно, ежеминутно, на протяжении всего срока выгадывать. Потому что если не выгадаешь, то пропадешь. Придет к тебе Загиб Иванович — и все! Смерть тут мужского пола, и зовут ее по имени-отчеству, как нарядчика. Тосковать, размышлять, грустить, вспоминать тут некогда. Так во внутреннем круге. А во внешнем другое — там и жизнь. И ее тоже надо выгадывать на десять лет вперед. И выгадывают — работают. А работа — пятьсот или тысяча живых трупов: куда их тащат — туда они и волокутся. Но только это очень хитрые покойнички — это упыри, — они притворяются живыми, а все от них пропахло мертвечиной, и вот на вольных, гордых, независимых советских гражданах начинает сказываться трупное отравление. Это очень мягкий, вялый, обволакивающий яд, поначалу его даже не почувствуешь — так что-то, ровно подташнивает, мутит, угарно как-то, расслабленно, а в основном-то все хорошо. Работа — не бей лежачего, баб хватает, тут их зовут чуть не официально «дешевками», так что заскучаешь — утешат. Денег навалом. За плитку чая можно любой костюм в зоне получить. Паек военный, спирт свой — пей, пока не сорвет. Вот и пьют. Сначала стопками, потом стаканами, а затем поллитровками. Каждый вечер драки. Дерутся молча, только сопят; а бьют страшно: сапогами по ребрам, втаптывают в снег. И вот в одну темную ночь — это все больше происходит осенью или зимой — чепе! Застрелился часовой. Прямо на вышке. Скинул сапог и большим пальцем нажал спуск. Череп, конечно, вдребезги. Весь потолок в мозгах. Причины неизвестны. Наутро в красном уголке собрание. Комиссия, выговоры, речи, покаяния. Недосмотрели. Не учли. Не проявили бдительности. Постановили, осудили, дали обещание. А через неделю опять чепе. Только теперь посерьезнее. Пустил себе пулю в висок старший лейтенант, и такую он записку на столе оставил, что ее сразу же на спичке сожгли. Опять комиссия. Теперь уже московская. Старший же лейтенант! Вызывают по одному, спрашивают, и опять ничего никто понять не может. Человек был как человек, работал добросовестно, по-советски. Имел благодарности, копил деньги, сберкнижку показывал. Фото в бумажнике носил. Домик беленький на Черном море. Это он себе присмотрел. Ему уж и срок выходил. Пил? Ну а кто здесь не пьет? Много не пил. Значит, видимых причин нет. А невидимые… Чужая душа потемки. Но вот в этих самых потемках он и запутался, и затосковал, и заискал выхода. И нашел его. Вот как это бывает. Непонятно? Непонятно, конечно! Но я же и говорю — бред! Угар! Белая горячка! Отравление трупным ядом!

Тамара сидела и накручивала на палец кончик скатерти, рвануть — и все посыплется на пол.

— Да! — Штерн крякнул и поднялся с места. — Пойду потороплю официанта. Что-то они хотят, я вижу, нас голодом заморить.

Он пошел и вдруг, проходя, наклонился над Каландарашвили.

— Спасибо вам за это, Георгий Матвеевич, большое спасибо! Образно говорите! Очень образно. Заблудился в собственной душе. Хорошо. Вот нашим бы писателям такой образ найти! Да, вы правы, плохо получается. Жаль наших солдат. Очень их жаль, бедняг. Спасибо вам за вашу жестокую человечную правду. Но пусть теперь эти вопросы вас больше не волнуют. Мы подумаем. А вы свободный человек! Тамара, моя хорошая, а что вы ровно затуманились? А ну-ка налейте нам скорее по полной! Вот так, вот так! Ура, Георгий Матвеевич! — Он опять пошел и опять задержался. — А сына вы не огорчайте такими вот вопросами, ладно? Зачем? Наша вина, наш и ответ. Мы сами справимся. А за вашу правду спасибо, большое спасибо. Она вот как нам нужна! Ладно, иду за официантом. [10]

Нейман вернулся из командировки на следующий день на попутной машине. И сразу же, не заезжая домой, подъехал в Большой дом. Его гнали неясные предчувствия. И недаром. Его вдруг посетил нарком. Такого еще, кажется, не бывало. Нарком ниже шестого этажа (там помещался его секретариат) вообще не спускался, а если надо — вызывал к себе, на седьмое небо, так работники Большого дома окрестили надстройку, где помещался личный кабинет и крохотный зал заседаний.

Стоял ясный осенний вечер. Нарком постучался, вошел и поздоровался. Был он тихий, благожелательный, в сиреневом костюме со светлым галстуком.

— Сидите, сидите, — милостиво приказал он Нейману, — а я вот… — Он подошел к полуоткрытому окну, распахнул его и вдохнул всей грудью воздух. — Благодать, — сказал он, — нет, надо, надо и мне к вам сюда перебраться, а то у нас такая вверху парилка, — он опять втянул воздух. — Хорошо! Морем пахнет. Сосна, сосна! — Он еще постоял, поглядел на деревья, на красные, зеленые и синие гирлянды огня в аллеях, послушал детский крик, скрип каруселей, потом подошел к столу и сел сбоку. — Что это вы подписываете? А-а! Ох уж эти бумажки! Одна с ними морока!

Это были запросы второго секретно-политического отдела. По этим запросам оперуполномоченному лагеря надлежало вызвать такого-то зека, находящегося там-то, и снять с него свидетельские показания. Чаще всего человек, о котором запрашивали, ходил еще по воле и был не просто знакомым опрашиваемого, а либо его недругом, либо другом, давшим «уличающие» показания на суде или на очной ставке. Поэтому и предполагалось, что сейчас, когда зеку наконец разрешили, он охотно сведет счеты с другом или врагом. (В этом случае и в этих стенах и друг и враг звучат примерно одинаково.)

— Так, — сказал нарком, выслушав Неймана о том, что запросов посылается много, а выполняют их медленно и спустя рукава, — но вот тут, я вижу, вы получили полный отказ. И даже, я бы сказал, отказ с ехидцей: «Знаю его как советского человека и патриота». А кто снимал показания? Лейтенант Лапшин! Ну и дубина же этот лейтенант! Наверно, из только что мобилизованных. И часто вы получаете вот такие цидули?

Нейман пожал плечами.

— Да бывают.

— Не надо, чтоб бывали. Скажите, вы думали, почему приходят такие ответы? Ну хотя бы в данном случае? Вот почему заключенный так ответил? Или тот тоже на него не стал показывать? Но если так, то и запрашивать его не стоило.

«А что его так заело? — подумал Нейман. — Ведь обычное же дело, Формальность! Тот так и так будет сидеть! И зачем он вообще пришел? В штатском. В желтых ботинках. Галстук! А ведь все в форме ходил. С женой поругался, что ли?»

— Да нет, показывать-то показывал, — ответил он, — но ничего существенного, правда, не сказал, да и повредить ему он уже не мог. Но вообще-то вы правы, товарищ нарком. Этот свидетель — повторник, наглый, хитрый тип, в карцере у нас сидел два раза, можно было предвидеть, как он ответит.

— Значит, все дело в характере, — усмехнулся нарком и слегка двинул стулом. — Сидите, сидите! Характер, конечно, следует учитывать, но главное не это. Главное, кто допрашивает. Понимаете? Нет? Зря! Вот поступает ваш запрос к такому недавно мобилизованному Лапшину. Вызывает он зека. Сажает на стул, и что тот скажет — слово в слово записывает. Так ведь, а?

Нейман слегка развел ладонями. Он все-таки не понимал, что от него хотят.

— Так? Ну а как же иначе? Во-первых, он действительно там, в лагере, ничего не знает о деле, а во-вторых, ну на кой дьявол ему, откровенно говоря, это дело нужно? Вот вы следователь управления, вы живете в столице, получаете хороший оклад, у вас прекрасная квартира, ну а он что? Он же ничего этого не имеет! И обязанность у него совсем другая — собачья, — и оклад другой, отсюда и психология такая: «А не пошли бы вы все…» Нет, я в эти заочные бумажки совсем не верю. — Он встал. — Тут путь один: если что нужно, поезжай сам. Приезжай в управление лагеря, садись в кабинет, вытребуй заключенного, обязательно со спецконвоем, продержи его денек в одиночке, пусть он там посидит, подумает что и как, а потом вызови, усади на кончик стула у стены и допрашивай. Но по-нашему, с ветерком, не так, как они там. «Знаю как советского патриота!» Ах ты… Если бы не наша теперешняя загруженность, я бы вообще всю эту бумажную самодеятельность давно запретил бы.

— Да, — солидно вздохнул Нейман, — загруженность у нас страшная. Мы-то, старые кадры, еще держимся, а молодые… Двоих мы уже отправили в нервную клинику, одного прямо на «скорой помощи» из кабинета.

— Ну вот, вот! — воскликнул радостно нарком. — Людей у нас уносят с работы на носилках, а они там думают: сидят столичные штучки, бездельники — и строчат. И все у них в кармане! Театр! Первые экраны! Квартиры! Душ! Дача! Рестораны! А мы тут сидим в степи с заключенными и собаками да спирт глушим! Только у нас и радости! Да они рады любую пакость нам подложить, — он поймал взгляд Неймана и хмуро окончил, — ну не все, конечно. Ничтожное меньшинство, но все равно…

«Нет, с ним определенно что-то случилось, — решил Нейман. — Но что? Что?»

Был нарком штучкой столичной — приближенный, взысканный милостями, украшенный всяческими чекистскими добродетелями и орденами, вхожий в Кремль, въезжий в Кунцево, в «Ближнее», в «Дальнее», и то, что очутился он вдруг в Алма-Ате, вызывало разные толки. То есть формально-то то, что он, начальник областного управления, стал наркомом большой республики, выглядело даже, пожалуй, как повышение, но люди-то понимали: Москву на Алма-Ату такие тузы так не меняют! Значит, что-то есть. Впрочем, рассуждали и иначе. Просто-напросто из столицы прислали новую метлу — работали мы плохо, вот и приехал на нас новый «Всех давишь». И если бы этот «Всех давишь» стал бы сажать с места в карьер, снимать и перемещать, то все было бы просто и ясно. Но в том-то и дело, что он» оставил все как было и даже тронную речь на общем собрании произнес не больно грозную.

______________

(10) Звали его по-настоящему Бибашвили. Он умер через несколько дней после освобождения. (Рассказал писатель Чабук Амираджиби.)
 
СфинксДата: Пятница, 16.08.2019, 01:08 | Сообщение # 53
Группа: Админ Общины
Сообщений: 2156
Статус: Offline
Тогда заговорили о наркомше — волоокой, полной, стареющей даме восточного типа. Она была младшей сестрой той, не то скоропостижно скончавшейся, не то (но тес! Только вам! А вы об этом, пожалуйста, никому) — застрелившейся. (Застреленной! застреленной! конечно же застреленной!) Так вот, может, чтоб не вызывать ненужные ассоциации, и решили его из Москвы — сюда?! Что ж? Может быть, и так. А наркомша с первых же дней стала показывать себя: прежде всего она погнала всех вохровцев из прихожей в их сторожевые будки на улицу. Румяные полнощекие парни, конечно, взвыли. Наркомше попытались доказать, что это неразумно, не по правилам. Но она очень коротко спросила: а что ж, собственно, значит ВОХР? Внешняя охрана? Ну и пусть охраняют с улицы.

И вот вохровцы сидели в будках с окошечками, а наркомша вместе с девушкой Дашей и бородатым мордвином-садовником ходила по саду, обрезала розы и высаживала тюльпаны. За эти вот тюльпаны ее и возненавидели пуще всего. И, конечно, особенно те сошки и мошки, которые об наркомовской прихожей даже и помышлять не смели. Но помилуйте, так ли должна вести себя передовая советская женщина, жена наркома, члена самого демократичного правительства в мире? Пример-то, пример!

Но скоро все успокоились. Как-то внезапно выяснилось, что вместе с новым наркомом в Большой дом впорхнул и целый женский рой гурий — личные секретарши (их звали секретутками и боялись пуще огня), секретные машинистки, буфетчицы, официантки в наколочках и с белыми крылышками за плечами. Словом, такие валькирии и девы гор зареяли по всем семи этажам, что у солдат и молодых следователей при одном взгляде становилось тесно в брюках. А на седьмом небе, в башенке, где царил вечный сумрак и покой (висели золотистые занавески), заработала новая стойка и голубая комната отдыха. Наркомша там не показывалась, и это очень всех утешало. Это тебе, мадам, не тюльпаны сажать! Но опять-таки снятые такое себе не разрешают. Снятых истерика бьет, они благим матом орут, они громыхают на собраниях, они гайки завинчивают так, что резьба с них срывается к дьяволу. Одним словом, вокруг наркома — тяжелого и широкоплечего человека с жесткими черными прямыми волосами и сизым сильным подбородком — все время стоял легкий туман недосказанности и недоуменья.

А работал он споро и четко. Все читал сам, каждую неделю выслушивал отчеты начальников отделов. «А бумаги оставьте, — говорил он после доклада, — я посмотрю». И действительно смотрел, потому что возвращал с пометками. В Москве с ним считались. Быстро, без всяких дополнительных объяснений, утвердили дополнительную смету на расширение штатов, а ОСО перестало возвращать дела на доследование. Областных прокуроров по спецделам новый нарком не жаловал и принимал туго, на ходу. Но прокурора республики, высокого, рябоватого, патлатого доброго пьяницу любил и каждый сезон выезжал с ним в балхашские камыши на кабанов. Милосердия или даже простой справедливости новый нарком не знал и не понимал точно так же, как и все его предшественники, и до сути дела никогда не докапывался. На одном совещании он высказался даже так: есть правда житейская и есть правда высшая, идейная, в данном случае следственная. Для каждого работника органов строго обязательна только она. Однако лишнего накручиванья и усложненья тоже не любил, и когда, например, Нейман задумал устроить большой политический процесс с речами, адвокатами и покаяньем, это могло бы кончиться для него совсем скверно. Но помог братец — подоспел вовремя и все уладил. И, однако ж, все равно сердце начальника второго СПО было не на месте. И вдруг этот простой дружеский визит.

— А дело этого музейщика дайте-ка мне, — вдруг приказал нарком. — Кстати, его ведет ваша племянница? Так откуда у него на лбу такой рог? («Этого еще не хватало! Значит, он и в тюрьме был», — ошалело подумал Нейман.)

— Не знаю, — ответил он поспешно, — я еще домой не заезжал. Только поверьте, племянница моя тут ни при чем. Он же десять дней голодовку держал. Наверно, упал и об стенку как-нибудь…

— А-а! Может быть! — согласился нарком. — Теперь вот что: я просматривал материал об этом золоте. Знаете, все как-то очень туманно. Вот поездка Зыбина на Или. Он заходил в правление колхоза, разговаривал с ларечницей, называл ей какие-то фамилии. Какие? Неизвестно? Ларечницу даже не вызывали. Почему? К кому он приезжал? Зачем? Девчонка из музея ровно ничего не знает (ах, значит, он и до девчонки добрался — ну, ну дела!). Как это все получается?

— Фамилии ларечница не помнит, — угрюмо ответил Нейман. — Я сам с ней говорил.

— Ах, не помнит, — нахмурился нарком, и лоб у него вдруг прорезала прямая львиная складка. — В камеру ее тогда без всякого разговора, пусть сидит — вспомнит. Поезжайте туда и доведите дело до конца. Завтра же и поезжайте. Доложите мне лично! Стыд! Позор! Она не помнит!

— Слушаю, товарищ нарком, — слегка наклонил голову Нейман.

Теперь нарком говорил резко, жестко, и даже глаза его блестели, как у вздыбившегося кота.

— Не слушайте, а делайте! — повысил он голос. — Чем фантазировать, вы бы лучше… У нас еще, дорогой товарищ начальник второго СПО, и Дома Советов для таких зрелищ, какие вы предлагаете, не выстроено! Колонного зала нет!.. Каяться преступнику негде — вот беда-то! — Он махнул рукой, подошел к окну и повернулся спиной («Но что все-таки с ним произошло?» — подумал Нейман). И тут вдруг Нейман услышал, как нарком быстро и неясно пробормотал «плохо, плохо», и раздался странный, не похожий ни на что звук — это нарком скрипнул зубами. Несколько секунд он еще простоял так, прямой, страшный, со сжатыми кулаками, и спина у него тоже была страшная и прямая. А затем он вдруг вздохнул и опал, как проткнутый мяч.

— Так поезжайте, поезжайте, — сказал он уже мягко, отходя от окна, и вздохнул. — Нажмите на эту чертову ларечницу. Пусть, пусть вспомнит. У этих баб память бесовская. Я еще в царское время одной пятак не отдал, так она мне после Октября вспоминала. А то фамилии она забыла… Вспомнит!

Зазвонила вертушка. Личная секретарша по всем кабинетам искала наркома. Срочно вызывает Москва. Из личного секретариата Николая Ивановича. Нарком осторожно опустил трубку на рычаг и как-то очень просто и даже покорно взглянул на Неймана. И в то же время что-то огромное мелькнуло на миг в его глазах. Он хотел что-то сказать, но резко повернулся и вышел.

— До свиданья, товарищ нарком, — запоздало вслед ему крикнул Нейман.

— Да, да! — ответил нарком уже на пороге. — Да, да, до свиданья! Поезжайте на Или, спросите получше. У них такая память…

Нейман пришел домой усталый, разбитый и только что переступил порог, как к нему из кухни бесшумно метнулась Ниловна.

— Здр… — начал было он, но она прижала ладонь к губам, кивнула на Тамарину комнату и поманила его за собой на кухню.

— Тамара-то наша, — зашептала она, — сначала все говорила сама с собой, я все слушала, думала, по телефону, нет, сама с собой! А до этого они с Роман Львовичем в ресторане были. А вернулась… Шаталась. Он ее под руку.

— Та-ак! — Нейман быстро скинул плащ, подошел к зеркалу, поднял с подзеркальника гребенку и провел по волосам. Они у него были волнистые, густые, и он гордился ими. — Так, значит, без меня весело жили. Хорошо! — Он подошел к двери ее комнаты, постоял, послушал. Она, верно, что-то говорила, но слов он не разобрал. Тогда он стукнул и спросил: «Можно?»

— Это ты, дядя? — отозвалась она. — Войди, войди, ты кстати приехал, здравствуй. Письмо тебе тут от Романа Львовича.

Она встала с тахты, взяла со столика папку, распахнула, вынула оттуда большой, в лист, конверт, протянула Нейману. На конверте было написано: «Р. Л. Шерну. Лично».

— Откуда это у тебя? — удивился и испугался Нейман. — Роман забыл? Так зачем же ты его распечатала?

— Да он не был запечатан, — усмехнулась она, — лежал на самом виду на твоем столе. Так что смотри.

— Да зачем мне это? — воскликнул Нейман. — Совсем не интересуют меня дела Романа.

— А поинтересуйся, поинтересуйся, — продолжала она тем же тоном, не то насмешливым, не то презрительным. — Там бумажка вверху лежит, ты ее посмотри… Да я тебе ее прочитаю.

«…Метод переливания трупной крови является блестящим завоеванием советской медицины. Впервые он был применен в институте Склифосовского в 1932 году, а в 1937 году разрешен на всей территории Советского Союза. Трупная кровь имеет следующие преимущества перед донорской: во-первых, — слушай, дядя! — кровь внезапно, без агонии умершего (она повторила: без агонии) благодаря феномену фиброгенеза остается жидкой и не требует добавления стабилизатора, — она взглянула на Неймана. Тот стоял и слушал. — Во-вторых, от трупа можно в среднем изготовлять до трех литров крови, что позволяет в случае надобности производить массивные переливания одному реципиенту без смешения крови различных доноров. В-третьих, кровь признается годной только после вскрытия трупа. При изменении в легких, желудке, селезенке, печени кровь бракуется как негодная. До сих пор, однако, добыча этого ценнейшего продукта была связана со случайностями и поэтому главным образом использовалась кровь погибших от уличных катастроф. Ныне же мы, работники медицинской части управления, учитывая обстановку и легкость получения свежей трупной крови, вносим рационализаторское предложение…»

— А ну перестань! — оборвал ее Нейман и стукнул кулаком по столу. — Дай сюда эту гадость. — Он вырвал пакет и отбросил его на тахту. — Ах ты, сумасшедшая дура, — выругался он. — Березка! Боттичелли! Додумались, сволочи!

— Это ты про кого? — спросила Тамара.

— Не про тебя же. — Он съел какое-то слово. — И тот христосик тоже… Ух, я бы их!.. Брось об этом думать, а то додумаешься! Ну, она дура, психопатка! Только и всего! А Роман тоже хорош, подбросил тебе эту штучку. Слушай, он ведь нехороший, этот Роман! Очень нехороший. Конечно, мне он брат, и я его люблю, но все-таки… он… нехороший! Черт знает что у него в голове. Строит из себя что-то… Видишь ли, хочет при всем при том, что у него есть — а у него уже много чего набралось, — остаться честным и хорошим. Чистеньким быть хочет. А что такое честность? Большая советская энциклопедия до этой буквы еще не дошла…

— А разве такие не все?

Нейман внимательно взглянул на нее, вдруг подошел и взял ее за руку.

— Слушай, мне что — звонить сестре, чтоб она немедленно приехала и забрала тебя? — Она молчала. — Ну говори же: звонить? Я позвоню! Вот сейчас и позвоню! Ведь эти штучки знаешь где кончаются? В печи! Следовательница! И я, дурак, верил, что ты можешь! На первом же алкоголике, засранце испеклась! Нечего тебе было тогда и ГИТИС бросать! Пела бы сейчас в оперетке. А я тобой гордился, я-то говорил: такая умница, такая чуткая! Ничего! Показала свой ум! Боже ты мой, — взмолился он вдруг, — Бог Авраама, Исаака и Иакова, как говорил мой отец. Как же нынешним всем мало надо! От одного щелчка валитесь! Если бы мы были такие, как вы, то была бы у нас Советская власть?! Кончила бы ты юридический институт? Да просто вышла бы замуж за грузинского князька или таскалась бы с таким же вот, как этот Зыбин; он бы стишки читал, а ты бы ему хлопала… Вот это вернее. — Он говорил и ходил по комнате. В коридоре вздыхала Ниловна.

— Да что ты такое говоришь? — воскликнула Тамара.

— А что? Не нравится? А мне тебя видеть такой нравится? Вот я сейчас опять ехать должен, так как же я тебя такую могу оставить?

— Куда ехать? — спросила она.

— На кудыкину гору журавлей щупать — не снеслись ли! По делу ехать. По этому же идиотскому делу и ехать. Ну как я тебя оставлю? Ведь ты же следствие ведешь. Следствие по делу настоящего врага. Уже по всему ясно, что он враг, а ты… Честное слово, не знаю, что мне и делать. Ведь уже до наркома что-то дошло! Ах ты…

Она вдруг подошла к нему, обняла его за плечи и потерлась, как в детстве, подбородком о его плечо.

— Ну, ну, — сказала она виновато и покорно, — не надо! Все будет в порядке. Просто меня этот прохвост действительно довел до ручки.

— Да чем же, чем? — воскликнул в отчаянии он. — Боже мой, чем же именно он мог тебя, умную, ученую, довести до чертиков? Чем?

— Не знаю. А скорее всего, не он довел, а сама расклеилась. У нас же в семье все немного, — она покрутила пальцем возле лба.

— Даже и папа? — усмехнулся он.

Тамара успокоилась и снова села к столу.

— Ну, если он отпустил меня из ГИТИСа в ваш юридический институт, — улыбнулась она и украдкой сняла слезы, — значит…

Она подошла к зеркалу, взглянула на себя и, отойдя, сразу забыла свое лицо.

Начальника ОЛП трясла за плечо жена, а он только мычал и отбрыкивался. Вчера он набрался на свадьбе так, что завалился на хозяйской кровати, а потом его еле дотащили до дома.

— Миша, Мишенька, вставай, вставай. Тебе говорят, вставай! — надрывалась жена. — Прокурор приехал. Вот он сейчас войдет, Миша, Мишенька, неудобно же!

Миша только мычал и утыкался в подушку. Нейман вошел и, легко отстранив жену, спросил:

— Голова, Миша, болит?

— Угу, — ответил Миша не поворачиваясь.

— А опохмелиться хочешь? На вот, опохмелись.

— Ну? — сказал Миша не оборачиваясь, но протягивая руку.

— Вот. Бери. Да повернись ты, повернись! Давай, давай!

— Давай-давай знаешь чем в Москве подавился? — вдруг очень бодро спросил Миша, по-прежнему не двигаясь. — Ты кто?

Жена подошла с ковшом и вылила его на голову начальника. Тот сразу вскочил и заорал:

— Убью, стерва! — но тут увидел Неймана со стаканом в руке. — Дай! — приказал он ему.

Тот отстранил стакан.

— Одну минуточку! Ларечница Глафира работает у тебя?

— Так я ее, стерву, убью, — сказал начальник спокойно и сел на кровать. Глаза у него были красные, как у кролика, — заключенным водку продает. Это как? Убью и не отвечу. Ну, что ты выставил его как… дай!

Он опять протянул руку, но Нейман опять отвел стакан и спросил:

— Сегодня ее смена?

— Она сейчас придет, — сказала жена, — она должна будет принести.

Начальник еще посидел, посмотрел на Неймана, и до него что-то дошло. Он вдруг встал, прихватил на себя одеяло и молча вышел из комнаты почти трезвой походкой.

— Извините, — сказал он уже из коридора.

Наступила неловкая пауза. Жена подвинула к себе стул и села. Она глядела то на пол, то на Неймана. Тот тоже взял стул и сел. Так они и сидели друг против друга. «Ну как будто конвоирует, сволочь», — подумал Нейман и сказал:

— Воды у вас можно попросить?

— Можно, — ответила она, но не двинулась.

«Ах ты, стерва! — опять подумал Нейман. — Вот стакан с водкой стоит, выпить разве?»

— Такая у вас жара, — сказал он. — Ехал на машине, так пыль на зубах скрипит.

Она молчала и глядела то на пол, то на него.

Вошел начальник. Он был уже а мундире.

— Извините, — сказал он строго. — Вчера поздно лег. Работа. Вы по делу?

— Не в гости, конечно, — ответил Нейман. — Надо допросить свидетельницу.

— Ваши документы? — так же хмуро спросил начальник.

— Так-таки сразу же тебе и документы? — улыбнулся Нейман и подал служебное удостоверение. Начальник взглянул и отдал обратно.

— Извините, — сказал он угрюмо. — Тут у нас вчера немного…

— Ну, дело житейское, — великодушно махнул рукой Нейман. — Так у меня дело к ларечнице.

— У нас их три. Ах да, вам Глафиру нужно, сейчас приглашу.

— А свободная комната у вас найдется?

— Это сколько угодно, — улыбнулся начальник. — Сейчас пригласим. — И потянулся к телефону.

Все обертывалось так, как и заранее можно было предположить Ларечница Глафира Ивановна, пышная белолицая женщина лет тридцати пяти, очень похожая на кустодиевских купчих, испуганно глядела на него, мекала, разводила руками, даже раз пыталась заплакать, но вспомнить ничего не могла. Он настаивал, напирал, кричал, не верил в ее забывчивость, но отлично понимал, что баба действительно ничего не помнит. «Ну хоть бы ты, балда, соврала, — подумал он под конец, — ляпнула мне первые попавшиеся имена, я записал бы и уехал. Правда, потом пошла бы морока. Но там как-нибудь уж вылез бы. Так вот не сообразит же, дуреха». И дуреха действительно ничего не соображала, а только таращила на него светлые, со слезой, пустые от страха и бестолковости глаза и либо молчала, либо порола несуразицу. Тут в дверь постучали, и он с великим облегчением воскликнул: «Да!» Звал начальник. Когда он вошел, тот сидел за столом помятый, сердитый, с несчастным замученным лицом и хмуро кивнул на лежащую на столе трубку: «Вас».

Звонила Тамара, и с первых же ее слов Нейман сел, да так и просидел до конца разговора.

— Ричарда Германовича вызвали в Москву. Улетел на самолете, говорят, что не вернется, — сказала Тамара. — За тобой два раза присылал Гуляев — спрашивал, где ты. Я сказала, что не знаю.

— Так, — протянул Нейман, и больше у него не нашлось ничего, — так-так. — Ричардом Германовичем звали наркома.

— Потом звонил замнаркома, спрашивал, где ты. Я сказала, что не знаю. Он велел сказать, если позвонишь, чтоб немедленно возвращался. Трех человек у вас из отдела забрали.

— Так, — сказал он. — Ну хорошо, пока.

Когда он вернулся, ларечница сидела и плакала. Просто разливалась ручьями. Ах ты, рева-корова. На кой черт ты мне сейчас нужна со всеми своими фамилиями.

— Ладно, — сказал он сердито, — идите. — Она вскочила и уставилась на него, и тут он вспомнил, где он ее видел. В Медео, у Мариетты. Она была у нее подменной. Вот куда бы нужно было съездить! К Мариетте! Захватить здесь коньяку бутылки три, конфет — и туда! Вот это дело.

— Ну что стоишь? Иди! — сказал он с добродушной грубостью.

— А… — начала она.

Он встал, открыл дверь и сурово приказал: «Быстро! Ну!» Потом постоял, подумал, вздохнул и решительно толкнул дверь кабинета начальника. Тот сидел за столом и уныло глядел в окно. Ворот он расстегнул. Когда Нейман вошел, он уставился на него раскаленными глазами.

— Где у тебя водка? — строго спросил Нейман.

— Что?!

— Водка! Водка где? — прикрикнул Нейман. — В столе? Давай ее сюда! У меня тоже башка трещит со вчерашнего.

— Хм! — почтительно хмыкнул начальник, и лицо у него сразу оживилось.

— Что хм? Буддо Александра Ивановича знаешь? Он что, у тебя все еще на топливном складе работает? Да нет, нет, пусть работает. Каждая тварь по-своему выгадывает. Так где водка-то? Ага! Давай ее сюда! А стакан? Один только? Ладно, выпьем из одного. Не заразные.

Они сидели рядом и выпивали. Сейчас начальник ОЛПа Михаил Иванович Шевченко представился Нейману совсем иным человеком: был он неторопливым и спокойным, говорил с широким волжским «о», а его простецкое, с русской курносинкой лицо, веснушки, желтые волосы никак не подходили к строгой военной форме и значкам. Среди этих значков был и почетный значок чекиста, и «ворошиловский стрелок», и даже что-то бело-голубое альпинистское. Так что сейчас человеком он представлялся не только серьезным и бывалым, но и с заслугами. Ему первому и сказал Нейман о наркоме — вызвали наркома в Москву, и вряд ли оттуда вернется. Говорить это, конечно, не следовало, но что-то уж слишком плохо было у него на душе. И хотелось хоть с кем-то поделиться.

— Да, — сказал Михаил Иванович равнодушно, — недолго же он у нас продержался, хотя, впрочем, как недолго? Два года! Срок!

— А может, еще вернется. Аллах его знает, — вслух подумал Нейман.

— Может и вернуться, — согласился Шевченко. — Да, пошла, пошла работка! Но вы подумайте, как все тонко у них там было разработано — ведь они все прошили насквозь, все! В любой дырке сидели! Ну еще бы, такие посты занимали! От них все и зависело! Ведь если бы они вовремя сговорились да и выступили, а?…

Нейман поморщился, он не любил такие разговоры: от них всегда веяло чем-то сомнительным, тут слово прибавь, слово отбавь — и вот уже готовое дело.

— И сколько надо было ума, чтобы всю эту адскую машинку расшатать, выдернуть по человечку, — продолжал Шевченко задумчиво, — сначала, конечно, кого поменьше, а потом и побольше, и побольше! И самого председателя Совнаркома за шиворот. И так умно, так точно задумал наш мудрый, что никто из них, негодяев, даже и не шелохнулся! Все сидели, как зайцы, ждали. Вот что значит работать под единым руководством!

Нейман нахмурился. Не то что Шевченко нес чепуху, нет, но вообще рассуждать о таких вещах не полагалось. Читай газеты, там все написано.

— Мы врагов никогда не боялись и никогда не считали, сколько их, — ответил он холодно, так, чтобы сразу оборвать разговор. — И было их все-таки ничтожное меньшинство.
 
СфинксДата: Пятница, 16.08.2019, 01:10 | Сообщение # 54
Группа: Админ Общины
Сообщений: 2156
Статус: Offline
— Да, это точно, ничтожно мало, — вяло согласился Михаил Иванович, — что уж нам говорить, когда партия и правительство свое сказали, но только они хитрые, до чрезвычайности они хитрые, они в любую дырку пролезут, но все равно, когда их час придет, никуда они не денутся. Свои же и сдадут. — Он помолчал, чему-то усмехнулся, чокнулся с Нейманом и продолжал: — У нас вот какой случай был. Прислали нам нового начальника чиса (снабженца). Такой асмодей был, что клейма негде ставить, молодой, шустрый, весь в коже, скрипит, но заключенным потрафлял: никаких замен — масло так масло, мясо так мясо, получи все до грамма. У него брат работал воротилой в управлении лагерей, так он ничего не боялся! Пил с заключенными, не со всеми, конечно, а со своими придурками. И вот загребли брата. Ну и за ним, конечно, должны были приехать, он раньше все узнал и со своими лучшими дружками — расконвоированными — поехал на станцию. Дружки-то все надежные, честняки, те самые, которые умрут — не продадут, ну как же? Он им и баб приводил, и зачеты один к одному писал, и даже в сберкассу на их счет деньги клал, из ворованных, конечно! Но вот как они только в степь отъехали, эти дружки и говорят: «Давай, начальник, потолкуем теперь по-свойски, по-лагерному!» И потол-ко-вали! Да как! По лицу сапогами. Я потом, когда его привезли в санчасть, ушел: смотреть не мог! Нет лица! Били, били да в железнодорожное отделение и сдали! Вот, мол, поймали, бежать хотел! Нет, нашему брату никак не убежать! Некуда! Выдадут! Вот воры — те да! У тех дружки, бабы, паспорта, хавиры. А у нас что? Вот так-то! — Он вздохнул и поднял стакан. — Ну что ж, выпьем еще по последней, да и спать пора! Вы уж, наверно, сегодня не поедете, так я вам у себя в кабинете постелю. За ваше здоровье. Мария Николаевна, зайди-ка сюда! Они у нас останутся, а то припозднились! Куда им ехать!

«Да, не зря все это он мне рассказывает, — подумал Нейман и почувствовал, что ему стало горячо, как перед баней. — Значит, — сообразил он, — думает, что мне конец — наркома взяли и меня туда же! Поэтому и оставляет тут, чтобы сразу тепленького сдать! Сейчас звонить будет!»

— Я пить не буду, — сказал он. — Я пойду пройдусь!

…Вот что самое страшное на свете — секретная машинистка. Какая-то особо доверенная дрянь с персональным окладом и пайком! Вот сидит сейчас эта стерва и печатает на меня бумажку! Вот как та Ифарова! Ведь в комнату ее никто не смел войти, ее домой наркомовский шофер возил, если задерживалась. Печатала только наркому и его заместителям! А потом, конечно, на наркома и его заместителей. Четырех наркомов пересидела, пока кто-то не стукнул. Ее отец тут же, в городе Верном, имел капиталистическое предприятие: не то забегаловку, не то бардак. В общем, выгнали ее, окаянную, из наших святых стен. Сейчас в Союз писателей поступила, подстрочники гонит. Ничего, не обижается! Раньше писательские доносы друг на друга печатала, теперь их романы и поэмы с посвященьями друг другу шпарит. Встретил я ее раз, идет довольная, улыбается. «Ну как вы там? Не обижают?» — «Ну что вы! Культурнейшие люди! Совсем иная атмосфера! Я душой отдыхаю». Черт, гадина! И взгляд у нее гадючий, зеленый, и шея сохлая, как у гремучей змеи! Ее кто-то прозвал мадам Смерть. Вот такая сейчас и печатает на меня. Прислали мне однажды рисуночек. Я сижу, строчу что-то за столом, а смерть сзади занесла надо мной косу! Эх вы, мои дорогие, да разве у смерти сейчас коса?! У нее «Ундервуд» и папка «На подпись», а вы мне какое-то средневековье шьете: косу, скелет! Мне это все «пхе», как говорил папаша. Так что вполне может быть, что мы встретимся с Зыбиным на одной пересылке. И повторит он мне тогда то, что выдал однажды этому дурню Хрипушину. Тот ему начал что-то о Родине, об Отчизне, а он ему и отлил: «Родина, Отчизна! Что вы мне толкуете о них? Не было у вас ни Родины, ни Отчизны и быть не может. Помните, Пушкин написал о Мазепе, что кровь готов он лить как воду, что презирает он свободу и нет Отчизны для него. Вот! Кто свободу презирает, тому и Отчизны не надо. Потому что Отчизна без свободы та же тюрьма или следственный корпус». Неужели Пушкин верно так написал: Отчизна и свобода?! Да нет, быть не может. Это он сам выдумал, сам! И не зря он посажен! По глубокому смыслу он посажен! Виноват или нет, крал золото или не крал — другое дело. Но вот если я, мой брат драматург Роман Штерн, Тамара и даже тот скользкий прохвост и истерик Корнилов должны существовать, то его не должно быть! Или уж тогда наоборот! А впрочем, черт с ним! Мне сейчас дело только до той стервы с шестого этажа, что сидит и печатает свою бумажку. Свою бумажку на мою голову. Нет, ее бумажку на мою голову! Нет, стой, не так… Она сидит и печатает бумажку… печатает свою бумажку…

Он остановился и провел ладонью по лбу — потный, потный лоб. Степь, дует ветер, а я потный, потный. В жару. Хожу и разговариваю сам с собой. А ведь уже ночь, протяни руку и не увидишь. Только вон там, на краю обрыва, как будто что-то светится, вот камень вижу, куст, а вот сейчас даже и совсем ясно каждую веточку видно. Э, да там костер! Неужели рыбаки это сидят у костра? Ночью-то зачем? Они ведь давно спать должны. А может, это беглые, беспаспортные? Их ведь тут много, беглых. Говорят, целая шайка развелась. Браунинг при себе, может, пойти и проверить? Фу, черт, я опять брежу! Мне браунинг сейчас для себя нужен, чтобы оставить этих прохвостов в дураках. Ведь тогда они и дело не начнут — побоятся, что упустили, не проявили вовремя бдительность. Напишут что-нибудь вроде «нервное переутомление». А может, и в самом деле… Ведь годы мучений, болезней, голода, унижений, а здесь пара секунд — и все! И все до копеечки! До последнего грошика! И не пожалеешь ведь никогда, не раскаешься потом! Потому что просто не будет этого самого «потом».

Он нащупал браунинг, его злую шершавую тяжелую рукоятку, вытащил до половины и толкнул опять: что просто? Что тебе просто, болван? Ты просто сошел с ума. И это у тебя не бред, а сумасшествие. Сумасшествие, и все!

Он подошел к краю обрыва. Внизу горел костер и за ним кто-то сидел. На палках висел котелок. «Уха! — подумал он. — Маринку варят. Что ж, разве подойти? Хоть раз попробую, что такое маринка. А то как-то не доводилось. На этом берегу ее ловят и коптят, а больше ее, говорят, нет нигде в мире. Стой! Маринка!» Что такое у него связано с этим словом?

Он постоял, подумал. Что-то очень многое промелькнуло у него в голове, но все туманно, путано, обрывисто, и ухватить этого он не смог. «Эх, не надо было пить», — подумал он и стал осторожно спускаться с высокого берега.

Два человека находились на берегу. Один сидел у реки спиной к костру. Другой что-то варил в черном солдатском котелке. Костер горел высоким белым пламенем — так на озерах горит сухой камыш. Нейман вышел из темноты и подошел к огню.

— Здравия желаю, — сказал он.

Человек над огнем поднял голову, взглянул на него, потом опять наклонился над котелком и осторожно снял с варева ложкой какую-то соринку. Сильным коротким движением стряхнул ложку и только тогда ответил:

— Будем здоровеньки.

Был он низенький, плечистый, большеголовый.

Нейман подошел к костру вплотную и передернул плечами.

— Можно погреться? — спросил он. — Холодно!

Поднимался туман, от реки несло большой текучей водой и сырой глиной.

— А тут места всем хватит, — ответил большеголовый. — Садитесь, пожалуйста! Что, из города?

— Да, — ответил он.

Большеголовый наклонился, поднял с земли серую сумку из мешковины, достал из нее тряпочку, досуха обтер ложку и сунул обратно в сумку.

— Часов нет? — спросил он отрывисто.

Нейман посмотрел на браслетку.

— Десять скоро, — ответил он.

— Я утром тоже в город поеду, — сказал большеголовый. — Сапоги резиновые купить надо, а то видите: тут неделю — и башмаков нет.

Башмаки у него были солдатские, несокрушимые, с мощными оттопыривающимися швами.

— Не знаете, есть там кирзы?

— В любом количестве, — ответил Нейман. — Только идите сразу в магазин «Динамо», знаете, на Гоголевском проспекте?

— Знаю, бывал. — Он вздохнул. — Вот плиточного чаю еще подкупить надо. Чай у нас, товарищ, в большом количестве идет. Солоно живем. На рыбе! Ну что же, может, не погребуете отведать ушицы?

Он быстро подхватил котелок и снял его с костра.

— Вот так, так, так! — быстро проговорил он, притыкая его на земле. — Эх! Ушица! С лучком, с перчиком, с морковочкой! Отец, а отец! — обернулся он к реке.

— Ишьте! — ответил тот не оборачиваясь. — Я сейчас не буду. Я вот… — Он встал и подошел к чему-то темному и длинному, что лежало на земле, покрытое брезентом, и наклонился над ним.

— Рыба? — спросил Нейман.

— Утопленница, — неохотно ответил большеголовый. — С утра караулим. Откушайте, пожалуйста. Вот хлеб, ложка, пожалуйста!

— А он? — спросил Нейман.

— А ему сейчас никак нельзя. Он потом будет.

— Да, я потом, — подтвердил тот у реки и вдруг повернулся и прямо взглянул на Неймана. — А вы не фершал с лагеря? — спросил он.

И тут Нейман увидел его лицо. Было оно еще молодое, но с мелкими чертами, какое-то по-звериному заостренное, узкое, высматривающее, и поэтому человек напоминал лису. У них таким лицам не доверяли. А худ он был страшно: щеки при свете костра обозначались темными пятнами. Волосы же были светлые и жесткие, как у лесного зверя.

— Нет, я не из лагеря, не фельдшер, — ответил ему Нейман.

— А что же вы не кушаете? — спросил большеголовый. — Сейчас надо хорошо кушать, а то застынешь. Вон ветер какой! Ах, вы на утопленницу все смотрите? А что на нее смотреть-то? На то и река у нас, чтоб мы топли. Ешьте! На поминках тоже едят!

— А как она утонула? — спросил Нейман. — Унесло ее, что ли?

Он вспомнил разговор о том, что река Или очень коварная, нехорошая река, — течет она как будто тихо, спокойно, а в ней омуты и водовороты; вдруг подхватит тебя, закрутит и потащит. Тонут в ней часто.

— Может, и унесло, — равнодушно согласился большеголовый. — А может, и утопили, хитрого тут ничего нет. Места здесь такие. Ладно, милиция приедет, все разберет…

— Снасильничали и бросили, — сказал Нейман.

— Да вы кушайте, кушайте, — повторил большеголовый.

Был он как будто неуклюж и неповоротлив, а на самом деле все у него получалось ловко, сноровисто; легко он прихватил снятыми рукавицами горячий котелок, мягко снял с огня и сразу крепко и прочно угнездил в камнях; потом быстро и ловко нарезал перочинным ножом крупные и ровные ломти хлеба и разложил их на какой-то фанерной дощечке, то есть как будто не только приготовил уху, но и стол накрыл.

— А вы из здешнего колхоза? — спросил Нейман.

— Бригадир шестой рыболовецкой бригады, — ответил большеголовый, — вот они, наши землянки. — И он кивнул головой в темноту у реки.

— Платье тоже не факт, — сказал вдруг тот, с лисьей физиономией, — у нас вот было: одна разрядилась во все ненадеванное да с моста и сиганула. Так и тела не нашли. Только туфли лаковые на мосту остались. Так это, может, и здешняя.

Что-то дурацкое, дурное нашло вдруг на Неймана, и он ляпнул:

Я страдала, страданула,
С моста в речку сиганула.
Из тебя, из дьявола,
Три часа проплавала.

— Нет, тогда не так было, — не согласился похожий на лисичку. — Тогда всем им 24 часа давали, а у нее свадьба уже была назначена. Жених с ней собирался ехать, а он на хорошем счету у себя был, вот она подумала да и…

— И дура, — сказал большеголовый крепко. — И большая она дура! Тоды что же нам-то надо делать? Тоды нам всей деревней прямо на шпалы ложиться? Только что так. Вот у меня трое маленьких было, сюда привезли — через два года ни одного не осталось. Все животом померли. Так что я теперь должен делать? А?

— Что раскричался, Лукич? На всю реку слышно.

Из темноты вышел старик — высокий, жилистый, весь седой, только бородка изжелта-белая, как от табака. Лицо у него было бурое, иссеченное даже как будто не морщинами, а шрамами, и только глаза так и остались веселыми, бедовыми, совсем молодыми.

— Ну как тут у вас? — спросил он.

— Да вот, — ответил большеголовый и кивнул на утопленницу, — все вставать не хочет, уж ждем-ждем, взглянем, а она все лежит.

— Да? — покачал головой бородатый. — Неважное ваше дело. А гражданин начальник все не едет?

— Так он теперь третий сон видит, гражданин начальник-то, — усмехнулся большеголовый. — К утру теперь, наверно, надо его ждать. Он на нас надеется, не дадим ей убечь, скрыть свою личность.

— Это так, конечно, — вздохнул бородатый. И вдруг, как будто только что заметил Неймана, хотя как появился, так на него и уставился. — Доброго здравия, — сказал он почтительно. Нейман кивнул ему. — Не из правления?

— Нет, я тут… — начал что-то неловко Нейман.

— А я подумал, из правленческих кто. Ты иди, иди, Лукич, — сказал старик, вглядываясь в темноту, и как будто только что увидел того, похожего на лисичку. — А, и ты тут, Яша, человек Божий, покрытый кожей, — сказал он, — значит, всем частям сбор. Не заскучаешь. Когда будешь идти, скажи моей старухе, чтобы Мишку через два часа взбудила. А то, знаешь, нас из города-то не видно, могут и завтра к обеду пожаловать.

— Счастливо оставаться. — Большеголовый встал, подобрал мешок и пошел.

— Значит, ушицу варите? Хорошее дело, — сказал старик.

И тут резко дунул ветер. Пламя взметнулось, и осветился горбатый серый брезент и тонкая женская рука рядом на гальке. Рука была белая, с распущенными пальцами. Огонь прыгал, и пальцы словно шевелились.

— Цеплялась, — вздохнул старик. — Когда тонут, так завсегда цепляются. Я из Волги одного мальчонку тащил, так он чуть и меня не потопил.

Он встал, подошел и заправил руку под брезент, но она опять упрямо вылезла. Тогда он совсем сдернул брезент, и Нейман на минуту увидел красное платье, ожерелье и откинутую назад голову с распущенными волосами и полуоткрытым ртом. Глаза тоже были открыты. Огонь и тени прыгали по лицу, и казалось, что утопленница поджимает губы и щурится.

— Как заснула, — сказал старик. — Эх, девка, девка, да что же ты над собой сотворила?

Тени все прыгали и прыгали по лицу покойницы, и то, что она лежала совершенно спокойно и прямо, как будто действительно заснула или притворилась, что он видел ее ровные крепкие зубы, а в особенности то, что глаза были открыты и стояла в них темно-молочная смертная муть, та белая мертвая вода, которую Нейман всегда подмечал в глазах покойников, — все это заставило его вздрогнуть как-то по-особому. И не от страха и даже не от щемящей мерзкой тайны, которая всегда окружает гроб, могилу, умершего, а от чего-то иного — возвышенного и непознаваемого.

— А что же ее не откачивали? — спросил Нейман.

— Часа четыре ломали и так и сяк, — ответил седой, — и фельдшер был, и доктор — всех частей сбор. Один раз так трахнули, что кровь пошла, обрадовались, думали, жива. Мертвые, мол, не кровенят. Нет, куда там!

— Сволочь! — вдруг произнес громко Нейман. — Березка! «Кровь из трупов»… по-научному разработала все, сука! Ах ты!.. — Он сейчас же опомнился и закусил губу. Но сменщик стоял и молча держал брезент.

— Ну, со святыми упокой, — сказал он и осторожно, словно спящую, накрыл утопленницу, а голову оставил открытой. — Ей лучше все знать! Издалека, видно, откуда-то приехала, специально, — он постоял, подумал. — Вчера еще в это время жива была, — сказал он. — Ела, пила, ходила…

И тут вдруг сзади него раздался странный голос. Нейман оглянулся. Яша стоял около покойницы и весело, с хитринкой глядел на них. «Приидите и последнее целование дадим, братья, умершей», — пригласил он их просто и деловито. Потом помолчал немного и сказал:

— Кое разлучение, о братья, кой плач, кое рыдание в настоящем часе. — Он сложил руки на груди и поклонился покойнице. — «Приидите убо целуете бывшую в мале с нами», — сказал он, — «предается бо гробу, камнем покрывается, во тьму вселяется, к мертвым погребается и всех сродников и другов ныне разлучается».

— «Бывшую в мале с нами». — Старик вздохнул. — Умели старинные люди говорить. Ведь каждое слово, как камень. — Он перекрестился и поглядел на Неймана. И Нейман тоже богомольно наклонил голову и даже занес было руку, но сейчас же и опомнился. «Черт знает что! — подумал он. — Действительно, факультет ненужных вещей! Напился, дурак!»

А тот же голос теперь уже скорбно, просто, раздумчиво не говорил, а почти пел:

— Восплачьте обо мне, братья и друзи, сродницы и знаемы: вчерашний день беседовал с вами и внезапу найде на меня страшный час смертный. Придите все любящие мя и целуйте последним целованием. — Он сделал какой-то неясный приглашающий знак — и они оба, старик и Нейман, как по команде пошли к телу. Яша уже стоял в изголовье на коленях и держал короткую толстую церковную свечу. Она трещала, колебалась, горела желтым и синим огнем. Когда они подошли, он поднес ее к самому лбу покойницы. И тут мертвая предстала перед Нейманом в такой ясной смертной красоте, в такой спокойной ясности преодоленной жизни и всей легчайшей шелухи ее, что он почувствовал, как холодная дрожь пробежала и шевельнула его волосы. И понял, что вот сейчас, сию секунду он сделает что-то невероятно важное, такое, что начисто перечеркнет всю его прошлую жизнь. Вот, вот сейчас, сию минуту! Но он ничего не сделал, потому что и не мог ничего сделать, просто не было у него ничего такого затаенного, что б он мог вытащить наружу. Он только наклонился и коснулся губами лба покойницы. Лоб был ровный, холодный, чисто отшлифованный смертью, как надгробный камень. Голос на миг смолк, пока он прикладывался, а затем взлетел снова. Слов он не слышал или не понимал их, но знал, что они объясняют ему все, что сейчас перед ним происходит. Но теперь ему уж было все равно. Больше у него ничего не оставалось своего. Он отошел и сел к, костру. Через минуту к нему подошел и старик. «Кто это?» — спросил Нейман.

Тот еще пел и кланялся покойнице. Горела свеча. Лоб покойницы был высок и ясен… Глаза открыты.

— Теперь их деклассированными элементами зовут, — усмехнулся старик, — с нами в артели работает. Божий человек Яша. Учился, говорят, когда-то в семинарии, революция согнала. Потом сидел. На Севере был. Там ему циркуляркой пальцы отхватило. Сейчас вот каких-то бумаг из Москвы ожидает, чтоб к родным ехать.

— И всегда он так по умершим читает?

— Если пригласят, то всегда.

Опять они сидели у костра. Но сейчас к ним присоединился Яша. Сел и молча подвинул к себе котелок, как свое заработанное.

— Теперь и они могут, — объяснил старик, — раз он свою литургию отпел, значит, может и закусить, а раньше ему никак нельзя было. Закон такой поповский. Ешь, ешь, Яков Николаевич, ешь! Уха богатая, с пшенкой.

Губы и крылья носа у Божьего человека Якова еще подрагивали, рот кривился, он обтер его тыльной стороной ладони и молча сунул ложку в котелок.

— Хлеба? — сказал ему старик.

Яша взял ломоть, закусил его и заработал ложкой. Хлебал он жадно, не прожевывая и обжигаясь.

Старик стоял над ним, приговаривая:

— Кушай, кушай. Кушай, Божий ты человек. Очень хорошо сегодня читал, душевно. Да, все суета! Это ты правду. Вот у меня какое богатство было: две коровы, две лошади, овец, свиней сколько-то…

— Все суета человеческая, елико не пребывает по смерти, — строго перебил его Яша и объяснил: — Не пребывает богатство, не существует слава. Все персть, все пепел, все сень.

— Да, да, — согласился сменщик и качнул головой. — Это так! Все сень. И мы — сень. Из глины в глину. Это неглупые люди надумали! Действительно так. Вот, скажем, она, вот лежит сейчас она, красивая, ладная, как будто заснула, а прикатят те на своих мотоциклах, затрещат, загребут, положат на стол и почнут потрошить. Кожу сейчас везде на голове подрежут, красным чулком завернут, на лицо накинут — видел я это. Почнут в мозгу копать, искать, какая в ней порча была, что она на эдакое решилась, в своем она сознании была или нет.

Лицо Яши болезненно скривилось, и он ничего не сказал.

Нейман расстегнул пиджак, достал из бокового кармана бутылку и протянул старику.

— О, вот это к месту! — обрадовался старик. — Здесь где-то кружка. Возле камней я ее где-то хранил.

Но Божий человек Яша уже протягивал ему через костер алюминиевую кружку.

— Ага! Вот это у нас точно по-православному выйдет. Поминки! Тогда первый Яша и приложится. Вот я ему полную налью. Пей, Яша.
 
СфинксДата: Пятница, 16.08.2019, 01:12 | Сообщение # 55
Группа: Админ Общины
Сообщений: 2156
Статус: Offline
И Яша, Божий человек, взял кружку и молча опорожнил ее до дна. Потом опять обтерся ладонью, округлил губы, сделал сильный круглый выдох.

— Ее душенька еще тут, возле нас ходит, она сорок дней тело сторожит, — сказал он.

— И видит нас? — спросил Нейман.

— А как же, — усмехнулся Яша. — Она все видит. Вот мы плачем, и она с нами плачет: мы о ней, а она о нас, только слезы у нас едкие, земные, а у ней сладостные, небесные, легкие.

— О чем же она тогда плачет? — спросил Нейман.

— Об нас. От умиления и жалости она плачет, — ответил Яша, — ах вы мои близкие, ах вы мои сродные. Да что же вы обо мне так плачете, разливаетесь? Мне уж теперь хорошо, ничего ни от кого не надо. Теперь все земное — смерть, любовь плотская, горесть, гонения — это все вам осталось. А я теперь легкая, белая, наскрозь, наскрозь вся светлая. Все земное, как тряпку, я сбросила и в вечное облачилась. Оно уже на веки веков при мне, никакая сила его отнять у меня не может! Пожалуйста! Благодарим! — И он протянул пустую кружку старику.

— Это если она овца, — сказал старик и строго взглянул на Яшу. — А если не овца она, волк? Как тогда? — Он налил себе кружку, выпил ее не торопясь; налил Нейману, подождал, когда он выпьет, и продолжал: — Тогда она вся страхом исходит: «Ах, что же мне теперь будет? Да где же я теперь свой спокой найду? Ведь только сейчас мои мучения и начинаются, а конца им и не видится». Вот оно как!

— Разрешите добавочку? — попросил Божий человек и подставил кружку. — Благодарствую. — Он спокойно осушил все до конца. («Ну вот», — буркнул старик.) — Это мы, Тихонович, никак знать не можем, скрыто это от нас, но намеки, — он повысил голос, — но намеки имеем! Помните разбойника, что вместе с Христом был распят? Ведь он поделом муку принимал. А что ему Христос сказал? «Ныне же будешь со мной в раю». Как же так он ему сказал-то? Разбойнику, а? Ведь он убивал, сиротил, грабил?…

— Так ведь он покаялся, — недовольно ответил старик, — он ведь сказал: «Помяни, Господи, мя в царстве своем».

— А-а-а! Сказал! Вот это уж другой разговор! — согласился Яша. — Это вы действительно в самую точку бьете. В смертный час воззвал разбойник: «Спаси!» — и спасен был. Вот так и мы. Если воззовем от сердца, то и получим. Но только надо все это без всяких хитростей. А то мы ведь мастера на это. Мол, заставили меня! Делал и мучился. Или: дети! Это я за них своей совестью поступился! На эти штучки мы куда как востры! Нет, там это не принимают. Там знают: это опять в тебе тот же черт коленками заработал. Нет, ты другое пойми: от людей тебе прощенья нету! На то они и люди, чтоб не прощать, а взыскивать. Ты никого не жалел, и тебя никто не пожалеет. А вот там другое. Там смысел нужен. Вот до него ты и должен дойти. Хоть в самый свой остатний час, а должен! Он не с земли, он с неба нам даден! Смысел!

— Ну и что тогда будет? — покачал головой сменщик. — Что, другую шкуру тебе выдадут, что ли? Вот, мол, Яша, тебе новая кожура — иди заслуживай, был ты Яша, стал ты Маша. Так иди. Маша, добывай Яше рая. Нет, я тут что-то никак в толк не возьму. Сколько время ты грешил и вдруг…

— Да нет, ты вот что в толк возьми: смысел! — крикнул Яша и так разволновался, что вскочил. — Тут дела твои и время ни при чем. Тут что минута, что миллиарды лет — все одно. В Ветхом завете этого не было — там время было. А для Христа — время нет! Ему твой смысел важен, чтобы хоть в последнюю секунду уразумел все. Он всю жизнь твою в эту секунду сожмет. За одну эту секунду он даст тебе ее снова пережить. Вот почему он Спаситель.

— Значит, хорошо получается, — сказал насмешливо старик. — Был у нас такой Мишка Краснов, поповский сынок. Ну сволочь! Ну пес! Отца его красные стрелили, а он рядом стоял с красным бантом, плакал в платочек и поучал его: «Сами виноваты, папаша. Я вас упрежал!» И, с белыми, и с красными, и с зелеными, и с какими-то желтыми — со всеми, пес, нюхался. Потом уехал в город. Учиться. Приехал комиссаром. Весь в черной коже, сапоги новенькие, до самых до… Ходит, блистает. Наган на боку. Царь и Бог. В соседней деревне пять жилых домов осталось. Кто сбег, кого застрелили, кто с голоду сам пропал. Девкам проходу не давал. Встретит какую гладкую и: «Приходи, Марья, я с тебя допрос сниму». Ну и снимал всю ночь. И доснимался. Вышло письмо о головокружениях. А потом приказ — забрать поповского сына Мишку! Приехали его забирать! А он, паразитина, стоит на коленках в пустой хате дьячковской и поклоны бьет. Во какой шишак себе набил! И базлает. «Господи! — базлает. — Прости мне все великие прегрешения! Господи, смилуйся! Батя мой, мученик безвинный, моли Господа за меня!» И башкой раз! раз! — об пол. Это в пустой хате! В той, где он всю семью перевел. Ах пес! Ах холера тридцатого года! Говоришь, разбойник на кресте покаялся? Так этот и до креста покается! Да еще как! Он на собраниях, как шило, навострился. Только слушай его!

— Так от чистого сердца нужно! Ты! — крикнул Яша.

— Ах от чистого? А он не от самого что ни наметь расчистого? Ну как же: гавкал-гавкал, ломал-ломал! Все ордена, дворцы заслуживал, а заслужил рогожку! Ну и схватился, конечно, за башку! «Ах я дурак! Ах я такой-то! Ах я сякой! Где же у меня глаза-то были? За что же я совесть свою, отца продал? За что боролся, на то и напоролся!» И это у него от чистого, от самого чистого пойдет!

«Да, тут уж не разберешься, — подумал Нейман. — Тут уж, очевидно, просто веровать надо. А я разве во что верю? И вот тоже конец мне пришел, а с чем я остался? Ведь даже «Господи, Господи» крикнуть и то некому!»

Уже почти совсем рассвело, когда Нейман встал, и отошел от костра. Яша — Божий человек — спал по-ребячьи, калачиком. Его желтое, узкое лицо, изрезанное хитрыми морщинами, лицо не то юрода, не то гения, не то просто хитрого и юркого прощелыги, было ясно и спокойно.

Сменщик вывел Неймана на высокий берег в степь и сказал:

— Вон видите фонарь? На него прямо и идите. Это контора, она на бугре. Там обязательно кто-нибудь есть. Либо сторож, либо уборщица.

— Спасибо, — слегка наклонил голову Нейман. — Я оттуда сразу позвоню в город, скажу, чтобы прислали к вам.

Когда он вышел в степь, небо на востоке было уж совсем светлое. Туда, в холодную, желтую ясность эту, летели черные птицы. Не стаей, а сеткой, точками, то падали, то поднимались. Такое большое рассветное небо над степью он видел впервые. И поэтому стоял и смотрел до тех пор, пока птицы не исчезли. Дул легкий косой ветерок. Земля лежала седая, растрескавшаяся, и из нее росла тонкая и длинная, похожая на конский волос трава. Он увидел большой белый куст и бросил на него зажженную спичку. Куст сразу же занялся весь прозрачным водородным пламенем, пока огонь не упал и судорожно не задохнулся на твердой, как глиняный горшок, почве.

Дом на бугре стоял тихий и темный, но он хитро обошел его, зашел со двора и увидел, что заднее окошко за белой занавеской светится. Он постучал, никто не ответил. Он постучал, еще раз — метнулась кремовая тень и встала, присматриваясь. Тогда он стукнул трижды — четко, резко, сильно. Занавеска чуть колебнулась, и женский голос спросил: «Кто там?»

— Отворите, — сказал он. — Следователь. — И, внутренне усмехнувшись, про себя добавил: «Пришел сдаваться».

Как он вошел, так и застыл у порога. Перед ним в тусклом желтом свете стояла, придерживая полы халата, Мариетта Ивановна.

— Господи! — сказала она облегченно, узнав его, и упала на табуретку. — А я-то… Откуда?

— А-а-а…? — начал он, да этим и кончил: больше у него не получилось ничего, но тут стояла вторая табуретка, и он тоже рухнул на нее.

— А вы? — спросил он безнадежно.

— Так я здесь второй месяц! — ответила она. — Господи, как же я испугалась: следователь! — Она засмеялась. — Надо же! Перевели меня сюда на время отпуска заменить заведующую, вот и ишачу. Так я же вам звонила, приглашала на именины. Ваша племянница подходила.

— Да, да, да.

Он провел ладонью по голове. Болела даже не голова, а вся кожа, шкура, волосы.

— А Глафира? — спросил он. — Ведь она…

— Так она моя сменная! Живет на станции. А вчера ее… слушайте! — Ее глаза вдруг округлились и побелели от ужаса. — Следователь?

«Да, хорошенькая история, черт бы меня побрал, — подумал он, — как нарочно! И ведь несет же меня куда-то бесу под хвост! Ладно! Сейчас я пьяный — и ничего не помню, не знаю и знать не хочу!»

Он поднялся, подошел к Мариетте и положил ей руку на шею.

— Нет, нет, — сказал он, — какой там следователь! Это я так — шутейно. Попугать вас, дурак, хотел. Какой из меня, к дьяволу, следователь?

— Ой, да вы весь пылаете! — воскликнула она. — Ну конечно, в одном плащике ночью в степи — здесь знаете утром какие холода! Вот что: ложитесь-ка. Я сейчас вам постель разобью. Да вы же мокрый, потный!

— А вы? — спросил он ее и перехватил ее за плечи.

— Я приду, приду! Мне сейчас товар принимать. Приму и приду. Его нам с ночным поездом привозят. Вон! Уже гудят. Это мне сигнал подают. Ложитесь, ложитесь. Я враз освобожусь. Боже мой, да вас хоть выжми! Наверно, с этими геологами пили? Ну да, у нас тут целая партия их работает. Ой, Яков Абрамович, ведь они же все молодежь, а вы…

— Вот я с ними и пил! Около утопленницы сидели и пили.

— Ну, ну, — сказала она. — Идемте. Ложитесь, помогу вам раздеться. Утопленница! Что вы такие страсти к ночи? Ой, да не трогайте вашу пушку, что вы за нее хватаетесь? Положите ее под матрац. Цела будет.

Предпоследняя мысль, когда она его раздевала, что-то ласково приговаривая, была: «Да как же я сюда все-таки добрался? Ведь с ног падаю», и самая последняя: «А вот и не выдаст! Вот так, начальничек, и не выдаст. Да!»

Проснулся он на миг под вечер и увидел, что в комнате никого нет. На столе лежат счеты, на стуле висит белый фартук — повернулся на бок и снова заснул.

Второй раз он проснулся оттого, что его кто-то тихонько тормошил за плечо. Он сразу же сел. На белой скатерти горела тихая зеленая лампа, стояла посуда, шумел самовар. Над ним наклонялась Мариетта.

— Вы что-то застонали, а я вас и разбудила, — сказала она. — Страшное что-то приснилось?

Он засунул руку под матрац и проверил браунинг.

— Да нет, очень хорошо выспался, — ответил он. — Спасибо. Ну и матрац же у вас — ляжешь и не встанешь.

Она засмеялась.

— Так, может, еще полежите? А то вставайте, а? Уже поздно. Я отторговалась, ужинать будем.

Он взглянул на свои часы: они стояли.

— Да сколько же я часов спал? — спросил он.

— Да все они ваши, — засмеялась она. — Ну так если не будете больше лежать, вставайте! Я сейчас стол накрою.

Он посидел, помолчал, накинул на себя одеяло. И вдруг вспомнил самое главное.

— А та? — спросил он. — Утопленница? Что она?

— А увезли ее, — беззаботно ответила Мариетта. — Утром еще за ней приехали. Всех нас опрашивали. А что нас опрашивать? Я ее никогда и не видела. Опохмеляться будете?

— Опохмеляться?

Голова не то что болела, а была какая-то совсем пустая, гремучая. Он скинул одеяло, оделся. Мариетта дала туфли. Спросил, где туалет, умывальник; пошел, привел себя в порядок, и когда вернулся, на столе уже появились бутылка и стаканы. Прежняя ясность и четкость возвращались к нему, и он думал, что ему нужно завтра же явиться в наркомат. Конечно, приятного тут мало. То есть то, что увезли наркома, это его могло даже и не коснуться, но вот то, что сразу после этого забрали трех его сотрудников, — это было уже очень плохим признаком. Ведь даже его не дождались, так действует только Москва. Он, конечно, мог бы успокоиться на том, что ничего за собой не чувствует. Но так же, как и все граждане Советского Союза, он отлично знал, что вот это «чувствовал — не чувствовал» ничего не стоит. Но и это сейчас пугало его не особенно. Ну что ж, раз так, значит, так. До сих пор ему везло. Он честно и четко выполнял все приказы хозяина. Не мудрствовал лукаво и ни во что не проникал. Но сейчас хозяин потребовал полного расчета, а за что — это он сам знает. Ну, значит, все. Кинуться не к кому. Оправдаться нечем, даже, как евангельский разбойник, крикнуть: «Господи, Господи!» — и то нельзя. Там так же пусто, как и везде. По крайней мере для него.

Он сидел и смотрел на Мариетту, как она, большая, теплая, мягкая, бесшумно двигалась сзади него, куда-то выходила, входила, откуда-то что-то доставала, приносила и осторожно все составляла на стол. И наконец ее открытость и покорность дошла до него.

— Подойди, — сказал он. — Ну что же, выпьем?

— Выпьем, — ответила она и робко тряхнула головой.

— И ляжем спать, — приказал он.

— А что же еще делать? — усмехнулась она.

…На следующее утро — а по утрам здесь, как и в городе, горланили петухи и собаки — он сидел за столом, строгий, чисто выбритый, и пил чай, только один крепкий чай и больше ничего. Мариетта что-то порылась в тумбочке, подошла к нему, сказала: «А вот я вас сейчас спрошу…» — и поставила перед ним голубую жестянку. В таких при царе продавали монпансье.

— Ландрин? — спросил он. — Жорж Борман — нос оторван? Что, пуговицы в нем хранишь?

— Пуговицы, — ответила она и вытряхнула коробку на стол.

Это было золото. То самое, хитрое, древнее, узорное золото, из-за которого он сюда и приехал. Но это еще было и чудо, какого он не смел уже и ожидать. И произошло оно, как и всякое чудо, неожиданно и просто, по той внутренней логике, по которой всегда происходит все необычайное: просто открылась коробочка и из нее на стол посылалось золото. Вот и все.

— Откуда это у тебя? — спросил он без всякого выражения. — Ах рыбаки принесли? А-а! А они здесь! Далеко? Так, так.

Он встал, сунул коробку в планшет и сказал:

— Ну вставай, поедем.

— Куда? — спросила она и сразу помертвела.

— Как куда? К этим рыбакам.

Она испугалась, покраснела.

— А зачем? — пролепетала она.

— Ну, увидимся с ними, поговорим. Они что, хорошие люди? Ну вот и поговорим. — Он вынул браунинг, осмотрел его, сунул опять в кобуру. — Нет, нет, я им ничего не сделаю. Только опрошу. Поехали, поехали.

— Так это правда золото? А я думала…

— Вот там и узнаем, что это такое и откуда. Поехали.
 
СфинксДата: Пятница, 16.08.2019, 01:16 | Сообщение # 56
Группа: Админ Общины
Сообщений: 2156
Статус: Offline
Глава ІІІ

После того как Зыбина взяли с того допроса и дотащили до камеры, для него напрочь исчезло время. Он закрывал глаза — и наступала ночь; электричество горело ровно и светло, в коридоре было тихо, в хрупком тонком воздухе за окном нежно и громко раздавались паровозные гудки. Лаяли собаки. Он открывал глаза, и было уже утро; часовой обходил камеры, стучал в железную обивку ключом: «Подъем, подъем!» По полу звонко передвигались ведерные чайники, открывались кормушки, женщины в серых фартуках бесшумно ставили на откидные окошечки хлеб и кипяток, чирикали воробьи. Потом приходили дежурные — один сдающий, другой принимающий — и спрашивали, есть ли заявления и жалобы. А какие у него могли быть заявления и жалобы? Не было у него ничего! Он плавал в светлой, прозрачной пустоте, растворялся в ней и сам уже был этой пустотой. А море в камеру больше не приходило. И та женщина тоже. И это было тоже хорошо. Не нужна она была ему сейчас. И только позывы тела вяло и безболезненно заставляли его подниматься и идти в угол. А воду он пил и хлеб ел, так что это не голодовка, и его не тревожили. И, сделав свое, он ложился опять на койку, смотрел на светлый потолок, на никогда не гаснувшую лампочку и разливался по тюрьме, по городу, по миру. И не было уже Зыбина, а была светлая пустота. Так продолжалось какое-то время, может быть, два дня, может быть, месяц. И однажды в его камеру вошло сразу несколько человек: начальник тюрьмы, надзиратель, светловолосый молодой врач интеллигентного вида, похожий на молодого Хомякова, и прокурор Мячин. Прокурор спросил, как он себя чувствует.

— Ничего, спасибо, — ответил он.

— И идти можете?

— Вполне.

— Сядьте-ка на кровать.

Он поднялся и сел.

— Он молодец, — улыбнулся врач, похожий на Хомякова. — Вот пропишем ему усиленное питание, введем глюкозу, и встанет.

— А что у него? — спросил прокурор. — Георгий Николаевич, что у вас?

— Ничего, — ответил он.

— Как ничего? Почему же лежите? Вы больны?

— Да нет, — ответил он.

— А что же с вами? — спросил прокурор.

— Ничего. Просто издыхаю, и все, — он точно знал, что это так; не болеет, а издыхает, и ничегошеньки с него они сейчас требовать не могут. Он уже никому из них ничего не должен.

Наступила короткая тишина.

— Ну, это все, положим, глупости, — сказал прокурор. — Вы еще и нас переживете. Такой молодой! Вся жизнь впереди! Надо лечиться, Георгий Николаевич. Вот что! На ноги, на ноги вставать надо. Пора, пора.

И опять все ушло в туман, потому что он закрыл глаза.

Пришли за ним на следующее утро. Два надзирателя осторожно подхватили его за руки и повели. Тут в коридоре на секунду сознание возвратилось к нему, и он спросил: «Это в тот конец?» «В тот, в тот», — ответили ему, и он успокоился и кивнул головой. Все шло как надо. Сейчас появится и молодой красивый врач.

Но его привели не в тот конец, где стреляют, а в большую, светлую комнату. У стены стояла кровать, заправленная по-гостиничному — конвертиком. На столе поверх белой скатерти блистал графин с водой. Окна были закрыты кремовыми занавесками.

— Если будете ложиться под одеяло, обязательно раздевайтесь, — сказал надзиратель. — А одежду вешайте на спинку стула.

И верно: мягкий стул, а не табуретка стоял возле кровати.

Он лег, вытянулся и закрыл глаза. Но прежнее состояние не приходило. Не было той теплой, спокойной вязкости, что мягко засасывала его. Была резкость во всем, было неприятное острое сознание. Сердце ухало в висках, и красный моток прыгал перед ним на белой стене.

Так он лежал с час, потом его что-то ровно толкнуло, и он открыл глаза.

Белое видение наклонилось над ним.

Сзади, около двери, стояла еще женщина, добродушная толстоносая тетка с никелированным подносом в руках. На подносе лежал шприц и тихо горела спиртовка. Он взглянул на белое видение и увидел ее лицо, такое ясное и чистое, что казалось, оно испускает сияние. «Ну паразиты, — подумал он, мгновенно наливаясь тяжелой злобой, — опять принялись за свое! Мало было Долидзе, теперь вот эта Офелия».

— Черт-те что! — сказал он крепко.

— А что? — спросило белое виденье очень весело и просто.

— Не тюрьма, а какой-то пансион или солдатский бардак. Ну что всем вам от меня надо? Ну что? Все ведь! Понимаете, уже все! До копеечки! До грошика! — заорал он вдруг.

Она не обиделась, не отшатнулась.

— Ну зачем уж так? — сказала она, садясь на край кровати. — Я врач, а это наша хирургическая сестра. Вот будем вас лечить. Сейчас я возьму у вас кровь на анализ, посмотрим, что с вами, это ни капелечки не больно. А потом мы сделаем вам вливание, это тоже не больно. Ну что же вы хмуритесь? Вы же мужчина. Подумаешь — укол!

— Я-то мужчина, — сказал он хмуро, — а вот вы-то кто? Вы-то…

Он проглотил какое-то слово. Она все равно улыбалась.

— Разбушевался! — сказала тетка от двери. — Так разошелся, что хоть яйца пеки. Такие бы страсти к ночи! Давай, давай руку, профессор. «Вы-то». А ты-то что? Лежи уж!

Зыбин посмотрел на нее и засмеялся.

Так прошло несколько дней. Уколы действовали. К концу второго дня он стал вставать с кровати и ему принесли целую стопку книг. Вместе с драмами Грильпарцера ему попался толстый фолиант, журнал «Пчеловодство» за 1913 год. Обе книги были переплетены одинаково.

«Наверно, тот дед был, — подумал Зыбин, — забрался куда-нибудь на прилавки и устроил там пасеку. С нее его и забрали. Не уберегся».

«Березка» — так он мысленно окрестил врачиху — приходила к нему два или три раза в день. У нее были прозрачные голубые глаза и белые, коротко остриженные волосы. Она была проста, скромна, никогда не говорила ни о чем постороннем, но когда она наклонялась к нему, выслушивая или выстукивая его, он ощущал на себе ее тепло. Однажды она предложила ему сделать переливание. Он спросил, что это даст.

— Ну как же, — удивилась она. — Да все это даст. — И глаза ее страшно поголубели, словно она говорила о своем самом дорогом. — Ведь Кровь, — она произнесла это слово с большой буквы, — Кровь! Река жизни. Когда она иссякает, то и жизнь прекращается. Если бы у нас под руками всегда был достаточный запас доброкачественной свежей крови всех групп… ух, что бы тогда мы делали. Мы мертвых бы подымали!

— А что, ее не бывает? — спросил он.

— Да откуда? — горестно всплеснула она прозрачными ладошками. — Просим — не допросимся. Да когда и дают, тоже радости мало. Ведь это смерть — непроверенная, несвежая кровь, а нам и такую иногда присылают…

— Так как же вы обходитесь?

— А свою достаем, — ответила она просто.

«Ах ты золотце мое, — подумал он. — Она делится своей кровью с заключенными. И как такой солнечный зайчик только и попал сюда? Хотя вот доктор Гааз… Святой доктор. Главный врач тюремной инспекции. Упал в остроге на колени перед царем: «Государь, помилуйте старика». И тот помиловал».

Однажды, когда она выслушивала его, зашел тот высокий, светловолосый, светлоглазый, похожий не то на Христа, не то на философа Хомякова, молодой интеллигентный врач, который однажды его перевязывал, а неделю тому назад заходил в его камеру вместе с прокурором. Поздоровался, поманил Березку, отвел ее к окну. Они о чем-то тихо поговорили. Он услышал имя «Штерн», потом, погодя, несколько раз «Нейман» и застыл в бессильной злобе. И до нее, значит, дотянулись эти грязные мартышечьи лапы.

— Не знаю, что он теперь еще выдумает, — сказал врач. — Но шум идет. — И быстро вышел из комнаты. А она так и осталась у окна в каком-то оцепенении.

«Ах ты моя бедная, — подумал он, — так с кем же тебе приходится иметь дело: Нейман, Штерн, этот ублюдок. И он, наверно, еще он, главный, вот — приходит, упрекает, грозит! И меня не постеснялся. Ах ты Господи!»

Он хотел что-то сказать ей, но она быстро попрощалась, ушла, и с тех пор он ее больше не видел.

А через неделю пришел коридорный и вызвал его на разговор с прокурором.

Он встал и оделся. Пожалел, что и сегодня ее не было и ему не с кем попрощаться. Так — он знал — вызывают в конец коридора для исполнения приговора.

В маленьком кабинете собрались четверо. Двоих из них, прокурора Мячина и Гуляева, он уже знал. Двоих других — они были в штатском и сидели у стены — он видел в первый раз. Гуляев, маленький, хилый, черно-желтый, с великолепным блестящим зачесом, сидел за столом. Перед ним лежала голубая жестянка «Жорж Борман». Мячин стоял возле окна. Когда завели Зыбина, Гуляев удивленно посмотрел на прокурора и развел руками:

— Ну что же вы мне говорили, что Георгий Николаевич не встает. Да он совсем молодцом, — сказал он. — Садитесь, Георгий Николаевич, есть разговор. Но, во-первых, как себя чувствуете?

— Хорошо, — ответил Зыбин. — Спасибо.

— Ну и отлично. Нет, не на стул, а к столу садитесь. Вот напротив меня. Ну я же говорю вам, что археолог Зыбин ни в огне не горит, ни в воде не тонет. Так вот, Георгий Николаевич, могу вас обрадовать, дело ваше закончено, мы расстаемся, и поэтому… Но прежде всего вот… узнаете?

Он открыл голубую коробку.

Это было золото, частички чего-то, какие-то краешки, пластинки, бледно-желтые, тусклые, мутные, цвета увядшего березового листа — это было поистине мертвое золото, то самое, что высыпается из глазниц, когда вырывают засосанный землею бурый череп; то, что мерцает между ребер, осаживается в могилах. Словом, это было то археологическое золото, которое никогда ни с чем не спутаешь. Мгновенно забыв про все, Зыбин смотрел на эти бляшки, крошечные диски, сережки, крючочки, какие-то спиральки и фигурки людей, лошадей, зверей.

В кабинете было тихо. Гуляев значительно взглянул на Мячина.

— Откуда это все? — спросил Зыбин.

— А вот еще, — улыбнулся Гуляев, выдвинул ящик стола и вынул другую коробку, длинную картонную, с золотой надписью «Пьяная вишня». В ней на вате лежал кусок узорной золотой пластины, та самая серединная и самая большая часть ее, без которой диадема была бы только двумя фрагментами, а не диадемой.

Зыбин взял ее, посмотрел и сказал:

— Да, теперь она вся. А я уж думал, что все пропало.

— Вот нашли, — улыбнулся Гуляев.

— А могла бы и пропасть, — сказал с упреком прокурор. — Если бы мы еще помешкали и не приняли энергичных мер, то и пропала бы. Ведь вы месяц крутили нам головы.

— Месяц? — спросил Зыбин. — А не больше? Неужели только месяц прошел?

Он поднял глаза на прокурора.

— Ну так что? — спросил он в упор.

И прокурор сразу осел от его тона.

— Не будем, не будем считаться, Георгий Николаевич, — сказал он быстро. — Все хорошо, что хорошо кончается. Вот все здесь. И у меня к вам только один вопрос: вы знали, где все это находится?

— А вы? — спросил Зыбин.

— Георгий Николаевич, — засмеялся Мячин, — вы опять за свое? Нет, вы отвечайте мне, а то мы окончательно запутаемся. Чтобы окончить дело, нам надо еще один протокол, но четкий, ясный, короткий. Понятно? Постойте. — Гуляев закрыл обе коробки. — Не так. Мы, Георгий Николаевич, теперь поняли, зачем вы ездили на Или. Но почему же вы нам сразу не сказали этого?

— А что я должен был вам сказать? — спросил Зыбин.

— Да, по существу, только одно: где эти вещи были действительно найдены.

— А где они были действительно найдены? — спросил Зыбин.

— Ну на Или, конечно, — ответил Гуляев.

— Так. А что же тогда было на Карагалинке? — опять спросил Зыбин.

— Как на экзамене, ей-богу! На Карагалинке ровно ничего не было — ни камня, ни золота. Было на Или в разграбленном кургане. И вы это поняли сразу же. Но, надо отдать вам должное, заморочили вы нас здорово. Мы смотрели ваши выписки из «Известий Томского университета за 1889 год», где список всех илийских курганов, и все-таки не понимали, в чем дело, зачем он вам и почему лежит в папке «Диадема».

Зыбин помолчал, а потом спросил:

— Так зачем же тогда эти люди приходили в музей?

— И это вы отлично поняли. Потому и пришли, что не знали, что они такое отыскали, действительно это золото или медяшки. Хотели проверить, получить ответ. Но ответить было некому, вы находились в горах, а директора без вас они обвели вокруг пальца как маленького. Вот это все так и получилось.

— Да, действительно, попал в музей душка военный. Он и директорствует-то, на солнце оружьем сверкая, — усмехнулся Мячин.

— Директор тут ни при чем, — сказал быстро Зыбин и зло посмотрел на прокурора.

Мячин взглянул на Гуляева, и они оба рассмеялись.

— Ладно уж, не пугайте его, — махнул рукой Гуляев, — не наша это забота — проверять директоров. Но что шляпа он, то верно, шляпа! Это он и сам сейчас признает. А-а! Да не в нем в конце концов дело. Вот вам-то зачем все это было нужно? Сказали бы нам все сразу.

— А что было бы? — усмехнулся Зыбин.

— Ну как что?

— А я вам скажу что: золото сразу бы уплыло. Пришел бы в музей Нейман, забрал бы золото да и сдал бы его в какой-нибудь Госфонд или Госбанк на вес и в переплавку. А мелочь бы вы по карманам рассовали. А я как сейчас сижу, так и тогда бы сидел.

— Позвольте, это по каким же карманам? — сразу вспыхнул Мячин.

— Ну, по каким? По хрипушинским, неймановским, по вашим, мало ли на свете подходящих карманов? Той, которая меня допрашивала, тоже что-нибудь, собаке, на орехи — на сережки или на колечко — обломилось бы.

— Да вы с ума сошли! — ошалело воскликнул прокурор.

Зыбин, усмехаясь, поглядел на него.

— Неужели? — спросил он насмешливо. — А такие протоколы вы видели — «кольцо из белого металла со вставленным стеклом». И платиновое кольцо с изумрудом шло за рубль. Видели?

— Подождите. А к моим рукам тоже что-то прилипало? — поинтересовался Гуляев.

— Про вас я ничего не знаю.

— Ну спасибо хоть за это. Так вот, и такие люди были, конечно, Георгий Николаевич, но они давным-давно изгнаны из органов. Кое-кто даже расстрелян. Что же касается Неймана…

— То его уже нет среди нас, — сказал прокурор.

— Фью! — присвистнул Зыбин. — Значит, он уже того?… Сыграл в белый металл и зеленое стеклышко? Успел попользоваться? У него вы это все и забрали? Ловко!

— Ну, об этом потом, — как-то невнятно сказал прокурор.

— А сейчас вот так… — властно перебил его Гуляев. — Неймана нет, и кончать это дело приходится нам. Курган эти молодцы, что принесли диадему, снесли бульдозером. Научил их кто-то или случайно это вышло, пока неясно. Погребальный инвентарь весь у нас. Говорят, правда, что, может быть, есть там и вторая, боковая камера, вот сегодня-завтра приедут специалисты и тогда все окончательно прояснится. А сейчас вам казначей принесет деньги и вещи. Берите и идите домой. Там все в полном порядке. Ключ — вот. Советую лечь и никуда больше не ходить, отдохнуть.

Он вышел из-за стола и подошел к Зыбину.

— Ну, до свиданья, Георгий Николаевич, — сказал он как-то по-доброму, даже по-дружески, — поморочили мы друг другу голову, а?…

— Ну, что касается меня… — начал холодно Зыбин, — то я…

— Ну ладно, ладно, — улыбнулся Гуляев. — Не начинайте снова, а про Неймана тоже плохо не думайте, он ведь все это и принес нам. И тех кладоискателей арестовал и привел под револьвером в илийское отделение милиции. Если бы не он, мы бы и до сих пор плутали в потемках.

— Да как же так? — изумился Зыбин, и у него даже голос дрогнул. — Но почему же тогда…

— Ладно, ладно, потом, потом…

Через час он вышел из узенькой низенькой железной дверцы и пошел по улице. Она была совершенно пуста, но всю эту сторону ее занимал Большой дом с сотнями окон и занавесок, и за каждой занавеской, конечно, были люди. Он шел медленно, не оглядываясь, мимо сотен скрытых глаз. Прошел улицу до конца, пересек ее, поднялся по крошечной площади с памятником в шинели и завернул в сосновый парк. В парке тоже никого не было. Только сторож шаркал метлой возле узорчатых деревянных ворот, выгребая семечки и конфетные обертки. Лесная тишина и прохлада обняла его, только он вступил в аллею. Тут пахло хвоей и накаленным песком. На площадках под ветерком покачивались расписные деревянные кони-драконы, все в разводах и ожерельях, в красных и черных яблоках. Посредине площадки в беседке кто-то похрапывал. Боже мой! До чего же тих и спокоен мир! Он отыскал скамейку поодаль, сел, откинулся на спинку и почувствовал, как мелким комариным звоном дребезжит голова. «Не хватало еще разболеться», — подумал он и вдруг понял, что смертельно, может быть на всю жизнь, устал.

Двое мальчишек в пионерских галстуках с рогатками промчались мимо. Потом оглянулись на него, остановились и зашептались. Очевидно, что-то в нем было такое, что привлекало их жадное мальчишеское любопытство. Ведь нет людей на свете более приметливых, чем они! Но его и мальчишки сейчас раздражали.

— У-у, — сказал он им и скорчил морду.

Они фыркнули и убежали. Он посидел еще немного, поулыбался, похмурился, потом поднялся и пошел.

И вышел в центр парка. Это место он знал хорошо. По вечерам тут гремел оркестр и стояла дощатая эстрада. На ней иллюзионисты показывали фокусы-покусы и пел пионерский хор. Здесь постоянно назначались встречи. Здесь дрались и танцевали. А сейчас было тихо и пустынно. Он посмотрел на мягкий песочек и подумал: «Эх, сейчас босиком бы по этому песочку, да по камешкам, да по хвое — хорошо!» И вдруг перед собой увидел телефонную будку. Боже мой, как же он мог забыть! Он вскочил в кабину, опустил монету и назвал номер Лины. Его соединили, но телефон не отвечал. Он постоял, подождал, подумал, что да, время-то он выбрал неудобное, это рабочие часы, а служебного телефона он не знает, придется ждать до четырех часов! А что он будет делать это время? И тут вдруг детский голосок сказал ему: «Алле». «Позовите, пожалуйста, Полину Юрьевну», — попросил он.

— А они уехали, — ответили ему весело.

— Как? — Всего что угодно он ожидал, но только не этого. — Когда?

— Две недели назад, адреса не знаем, — заученно ответил ему ребятенок и положил трубку. Он еще с минуту постоял, плохо соображая, что же ему надлежит теперь делать. Потом тихонько повесил трубку, повернулся и пошел. И увидел прямо перед собой Неймана. И пошел на него.

— Ну, мое почтенье, — сказал он грубовато.

— Здравствуйте, Георгий Николаевич, — ответил ему Нейман. — Звонили?

— Как видите.

— Так уехала наша Полина Юрьевна, уехала!

— Когда? — Зыбин схватил его за руку.

— Да после второго нашего вызова и уехала.

— Значит, вы и ее допрашивали? — спросил Зыбин.

— Ну а как же? Очень хорошо себя держала. О вас только самое лучшее.

— Так, так, — Зыбин шумно выдохнул. — Ну а вы тут что? Тоже гуляете?

— Гуляю. Вас жду.

— Это зачем же?

Зыбин старался говорить спокойно, даже с легкой улыбочкой, но внутри у него все дрожало и ухало. И так поламывало позвоночник, что он, сам не замечая того, выгибался, как от боли.

— Зачем? — повторил задумчиво Нейман. — Да, зачем? Вот сам думаю про это. О Полине Юрьевне хотел вам рассказать. С освобождением поздравить. Если нужно, домой свести, в лавочку сбегать. Деньги-то вам отдали?

— А-а, — слегка наклонил голову Зыбин. — Ну, спасибо.

Сейчас, когда он стоял перед Зыбиным, а не сидел за огромным державным столом, заставленным телефонами и чернильницами, Зыбин увидел, какой же он неказистый. Так, воробышек, местечковый еврейчик, чеховский персонаж, Ротшильд со скрипкой.
 
СфинксДата: Пятница, 16.08.2019, 01:18 | Сообщение # 57
Группа: Админ Общины
Сообщений: 2156
Статус: Offline
— А ведь мне сказали, что вы арестованы, — усмехнулся он.

— Вот как? — заинтересовался Нейман, впрочем, не особенно сильно. — А кто говорил? Прокурор? А-а! А Гуляев был при этом?

Они уже шли по аллее.

— Так что же все-таки с вами случилось? — спросил Зыбин.

Он никак не мог взять в толк, что все это значит. При чем тут Нейман? При чем тут Лина? Здесь она или нет? Свободна она или нет? Но особенно его поразило лицо Неймана, его глаза. Они сейчас были по-человечески просты и печальны. Но не было в них выражения того скрытого ужаса, который Зыбин приметил в первые же минуты их разговора месяц назад.

— Что со мной случилось? — повторил Нейман задумчиво. — Да по правде сказать, почти ничего. А по нынешним временам даже и вовсе ничего. Просто отстранен от всех дел — не больше. — Он помолчал. — Положение, конечно, нелепое: всех, кто работал со мной, взяли, а вот на мне что-то задержались. Почему? Непонятно. Ладно! Пойду администратором на киностудию. Ну, конечно, еще могут сто раз одуматься и забрать. Я бы, например, этому нисколько не удивился. — Он вдруг поглядел на Зыбина и засмеялся.

— Что вы? — удивился Зыбин.

— Да так, ничего. Вот вспоминаю, как вы своей следовательнице отлили: голенькая, голенькая вы! Ничего у вас ни на себе, ни при себе — ни профессии, ни специальности, один клочок бумажки, чтобы прикрыть срам. — Он засмеялся. — Ну, положим, у ней-то еще есть что-то при себе: ведь молодая, красивая, а я вот действительно голенький, старый жидок! Даже и бумажонки не выдали. Иди, жди, что будет.

— Вы что-то путаете, — нахмурился Зыбин. — Не говорил я это следовательнице.

— Ну как не говорили? Она сама бы этого не выдумала. Ну а если верно выдумала, то молодчина. Она в Москве сейчас.

«Э-э, да ты пьян, голубчик, — вдруг осенило Зыбина. — Тебя турнули, вот ты и запил. Постоянная ваша история!»

— А золото? — спросил он. — Вы действительно принесли его или… это тоже вроде вашего ареста?

Нейман улыбнулся.

— Ах, значит, Гуляев вам все-таки кое-что сказал! Нет, золото я действительно им принес. Мне ларечница его дала. Видно, с перепугу, что ли. Или думала, что я и так все знаю. Ну а я прямо к этим голубчикам. Тепленькими их прихватили. Они и отрекаться не стали, сразу все показали и отдали.

— И тогда, значит, меня и освободили. Понятно, но только знаете, что-то не особо мне верится, что из-за этого. Нет, тут еще что-то было. Золото-то, конечно, золотом, а…

— Ну безусловно было! Было то, что наркома взяли и сразу же весь отдел перешерстили. Только трое нас и осталось. Ну и освободили кое-кого.

— Так, так, — кивнул головой Зыбин, — значит, паденье кабинета и монаршая милость. И многих отпустили?

— Ну, многих! Какой же вы максималист! Если двоих-троих, то и то ладно.

— Хорошо! Как на святой Руси на благовещенье! — усмехнулся Зыбин. — Помните: «Вчера я отворил темницу воздушной пленницы моей». Значит, пришло благовещенье и выпустили птичку-синичку — арестанта Зыбина. Здорово! — Он посмотрел на Неймана и рассмеялся. — Слушайте, а тут зайти нам некуда?

Рассмеялся и Нейман.

— Ну как не быть, есть, есть? Вот она, палаточка нашей Марковны. Не смотрите, что палатка, в ней для чистых покупателей специальная комната сзади, мы ее и организовали. Сюда и ваш сотрудник Корнилов иногда ныряет. Может, еще и сегодня зайдет. Видел я его, тут в парке он шатался.

— И его сюда пускают? — удивился Зыбин. Он только что вспомнил, что на свете есть Корнилов. — Это за какие же такие добродетели?

— Ну, значит, есть такие добродетели, если пускают, — посмотрел на него Нейман. — А насчет зайти-то — это вы умно придумали. Я сам хотел вам предложить, да побоялся, не пошлете ли вы меня… Нет, не надо меня сейчас посылать, я хороший. Идемте, выпьем за благовещенье! За справедливость выпьем! Кто же ее не желает, Георгий Николаевич? Да я такого человека еще не видел, который бы ее не желал. Все мы правду любим! Все! Вот я помню… — Он постучался. — Открывай, Марковна! Хорошие гости пришли, ставь нам мое! Мое ставь! То самое! Осторожнее, Георгий Николаевич, тут темно, ящики с бутылками, дайте-ка руку. Вот я помню: встречает меня однажды бывший курсант высшей школы — мы его отчислили за нехороший душок и неспособность, — встречает меня на улице и ши-ибко теплый, хватает за руку. «Что такое? Что с вами?» — «Победа, Яков Абрамович! Ягоду сняли, пришел Николай Иванович Ежов! Справедливость восторжествовала!» Так вот, за справедливость! Чтобы она всегда, наша родная, торжествовала! За птичек-синичек! За благовещенье! Марковна, давай шампанское и коньяк, сейчас третий гость подойдет. Он тоже благовещенская птичка! Только он в клетке не сидел: просто его взяли да и выпустили. Так у нас тоже бывает! Каждому ведь свое, Георгий Николаевич! Ну, за всех нас!

Часа через два Зыбин вышел из палатки и пошел прямо к телефонной будке. Но она была занята, и он сел на лавочку поодаль. Пекло еще сильно, но уже появлялись в аллеях первые вполне вечерние парочки, и где-то за елями кругло ударил барабан. Отряд пионеров в галстучках бодро промаршировал к воротам, и оттуда прозвучала труба. Открылся бар.

Посредине площадки между двумя конями-драконами стоял художник с мольбертом. Вокруг него уже собирались мальчишки, старички, подвыпившие, но он не обращал на них внимания и работал быстро, споро и жадно. Выхватывал из воздуха то одно, то другое и бросал все это на картон. У него было сосредоточенное лицо и строгие брови. Он очень торопился. Сегодня он припоздал, и ему надо было закончить все до заката. И хотя в основном все было готово, но все-таки он чувствовал, что чего-то недостает. Тогда художник повернулся и посмотрел вдоль аллеи.

И увидел Зыбина.

А Зыбин сидел, скорчившись на лавочке, и руки его висели. Это было как раз то, что надо. Черная согбенная фигура на фоне белейшей сияющей будки, синих сосен и желтого, уже ущербного мерцания песка. Художник вспомнил, что это кто-то из музейных, что, их как-то даже знакомили, и крикнул, когда Зыбин хотел встать: «Не двигайтесь, пожалуйста! Посидите пару минут так!» И тот послушно сел.

В это время к нему подошли еще двое. Заговорили и уселись рядом. Художник поморщился, но зарисовал и их.

Так на веки вечные на квадратном кусочке картона и остались эти трое: выгнанный следователь, пьяный осведомитель по кличке Овод (все, видно, времена нуждаются в своем Оводе) и тот, третий, без кого эти двое существовать не могли.

Солнце заходило. Художник спешил. На нем был огненный берет, синие штаны с лампасами и зеленая мантилья с бантами. На боку висел бубен, расшитый дымом и пламенем. Так он одевался не для себя и не для людей, а для Космоса, Марса и Меркурия, ибо это и был «Гений I ранга Земли и всей Вселенной — декоратор и исполнитель театра оперы и балета имени Абая — Сергей Иванович Калмыков», как он себя именовал.

И мудрые марсиане, наблюдающие за нами в свои сверхмощные устройства, удивлялись и никак не могли понять: откуда же среди серой, одноцветной и однородной человеческой плазмы вдруг вспыхнуло такое яркое, ни на что не похожее чудо. И только самые научные из них знали, что называется это чудо фантазией. И особенно ярко распускается оно тогда, когда Земля на своем планетном пути заходит в черные затуманенные области Рака или Скорпиона и жить в туче этих ядовитых радиаций становится совсем уж невыносимо.

А случилась вся эта невеселая история в лето от рождения Вождя народов Иосифа Виссарионовича Сталина пятьдесят восьмое, а от Рождества Христова в тысяча девятьсот тридцать седьмой недобрый, жаркий и чреватый страшным будущим год.

Москва, 10 декабря 1964 г. — 5 марта 1975 г.
 
Форум » ЧИТАЛЬНЫЙ ЗАЛ » ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА » ФАКУЛЬТЕТ НЕНУЖНЫХ ВЕЩЕЙ (Юрий Домбровский)
  • Страница 6 из 6
  • «
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
Поиск:

AGNI-YOGA TOPSITES