Среда, 16.10.2019, 04:52

Приветствую Вас Гость | RSS | Главная | Форум | Регистрация | Вход

[ Новые сообщения · Участники · Правила · Поиск · RSS ]
  • Страница 1 из 1
  • 1
Форум » ЧИТАЛЬНЫЙ ЗАЛ » ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА » СКАЗКИ И МИСТИЧЕСКИЕ АЛЛЕГОРИИ ОЛЬГИ ФОРШ
СКАЗКИ И МИСТИЧЕСКИЕ АЛЛЕГОРИИ ОЛЬГИ ФОРШ
Константин_СавитринДата: Вторник, 01.10.2019, 17:20 | Сообщение # 1
Группа: Общинник
Сообщений: 141
Замечания: 0%
Статус: Offline
Перед Вратами


К сидящему на престоле два лучезарных подвели человека, а архангел, указывая огненным мечом на его сердце, произнес:
— Вот еще один принесший в целости Печать Твою.
— Уготовь ему место,— сказал Сидящий на престоле архангелу с мечом, а прочим лучезарным сделал знак подойти, и они, окружив человека своими белыми крыльями, отделили его от мрака, из которого он пришел.
Человек, разбитый последними усилиями освобождения, стоял, опустив голову.
— Говори, как жил и почему не затемнил Печати Отца? — спросил Ангел.
— В этом нет моей заслуги, — проговорил человек.— Я не затемнил твоей Печати, Отец, только потому, что совершеннее знака не встретил на пути своем, ничего ярче, чем мог бы ее заменить. И стереть ее я не пытался: ведь только благодаря ей — царской Печати — я помнил, что я твой сын, сын Царя, так как наследства Твоего на земле я был лишен на всю свою жизнь.
— Что говорит он, мы не понимаем?! — сказали лучезарные.
— Вы, от века чистые, знающие любовь, — слушайте о страдании,— сказал лучезарным Сидящий на престоле и, взяв человека за руку, поставил его прямо перед собой.
— Говори все, — тихо произнес Он.
— Я был еще очень маленьким ребенком, — начал человек, — когда на всем и везде увидал только одну дивную Печать Твою. Зло было чуждо мне, и даже цветка я не мог сорвать, потому что он был прекрасен.
Со светлой улыбкой доверия подошел я к саду радостного детства, где были матери с нежными руками.
Твоя Печать горела на ограде, и ровные утренние лучи Твоего солнца ласкали зеленые лужайки с цвета-ми, где дети весело играли в мяч и спускали кораблики в смеющиеся ручьи.
Я сверил Печать на ограде с Печатью в сердце моем, линии все совпали, и, не сомневаясь в своем праве, я рукой сына взялся за дверь в сад Отца моего.
Но сторож сада радостного детства, Твой слуга, подошел ко мне со свитком и сказал: тебе здесь нет места, ты не записан.
— Но ведь это сад моего Отца, где же мне быть как не у него? — удивился я. И почему сад полон не Его детьми, а чужими... Я не вижу у них в сердце моей Печати. Смотри, они рвут цветы и убивают птиц для забавы. Отец, верно, не знает об этом, а то бы он выгнал ил из сада.
— Поверь, Отец твой знает, для чего он назвал полный сад гостей, так что тебе, родному сыну, пришлось остаться у ограды. Но ты помнишь обязанности любящего сына? С радостью должен ты уступить свое место приглашенным.
— Да будет воля Отца,— покорно сказал я, ребенок, и остался все мое детство стоять за оградой сада безмятежной радости.
Скоро одежда, в которой я пришел, износилась, и не было руки, чтобы соткать мне новую. Не защищенный ничем от холода, я скоро промерз до самой глубины моего детского сердца.
Прижавшись к ограде, я жадно следил за всем, что происходило в саду. Когда рука нежной матери ласкала равнодушного сына, я мысленно подставлял свою щеку, и так сильно было мое желание тепла,что ветер приносил мне теплоту руки чужой матери.
Часто, лишенный игрушек, голодный, одной силой своего воображения я все имел через отверстие ограды; я имел даже больше, чем дети, позванные в сад.
Руку матери, которую они докучливо отталкивали, чтобы бежать к играм, я чувствовал весь день на своей щеке, что бы я ни делал вместе с ними...
Но иной раз, Отец, я забывал обязанности любящего сына... Когда холод за оградой бывал так нестерпим, что морозил даже мое воображение, когда мои детские ноги ныли от жесткого камня, и мне хотелось хоть какой-нибудь норы, чтобы укрыться, я начинал ненавидеть гостей, занявших мое место.
Я завидовал им, которые имели все и ничего не ценили.
И я падал у ограды, на холодные камни, и выл, как маленький больной зверь...
Тогда, вызванные моим отчаянием, приходили темные, злые духи; они шептали мне в уши странные слова
«Отец твой не добрый,— говорили они,— если он так обидел тебя: для последнего из гостей нашел место, а ты за оградой.
Разломай ограду, ворвись насильно, мы поможем тебе».
И у меня были соблазны, Отец.
Что надо сделать для этого? — спросил я.
— Сорви Печать с сердца, растопчи ее своими нога ми и скажи: у меня больше нет Отца.
— Что же будет в сердце моем вместо Печати?
— Ничего...— смеялись они.— Но зато ты войдешь в сад и оборвешь все цветы, на которые любовались чужие, а их ты с позором выгонишь вон. Подумай, какое торжество.
— Нет, нет, я не хочу быть заодно с ворами и разбойниками, я царский сын! — кричал я в ужасе.— И ты помнишь, Отец, как я, став на колени, в эти минуты соблазна просил Тебя лишь о том, чтобы не сорвать мне Печати твоей, не остаться с пустым сердцем...
— Дайте ему покрывало вечной детской радости,— сказал Сидящий на престоле, и лучезарные облекли человека в одежды, равные их одеждам.
— Продолжай дальше о своей жизни,— приказал Ангел.
— Настала для меня юность, и неясное томление и слезы... и, повинуясь неодолимому влечению, пошел я от сада безмятежного детства к саду чистой любви, на котором тоже была Печать Твоя. Я посмотрел на нее и, сравнив с Печатью своего сердца, нашел и в нем те же чистые, прекрасные линии.
В священном трепете я понял тайну соединения двух в одно, я услышал совершеннейший аккорд земной музыки. Горячая волна радостного ожидания наполнила мою душу, растопила весь лед на замерзшем сердце моего детства, и оно, большое и сильное, забилось так, что я ничего не слышал из того, что гово-рил мне лучезарный сторож.
Я увидел ее. Ее, до времен от меня отделенную и до времен мне принадлежащую, единственную, дополняющую меня форму, с которой я буду не дробь, а целое, полное число.
Она только что выбежала из темной аллеи на залитую солнцем лужайку и остановилась... Ее детски рас-крытые, незатемненные глаза заблестели первыми слезами восторга. Она внезапно поняла всю красоту созданного Тобой и, прижав руки к сердцу, воскликнула:
— Господи, как хорошо!
— Как хорошо, — ответил ей я, и, встретясь глазами, мы оба разом двинулись друг к другу с протянутыми руками, с первой улыбкой юности, с нетронутым сердцем, полным аромата любви, полным бесконечного богатства чувств.
Два чистых звука понеслись друг другу навстречу.
Две души раскрылись сами собой, от одной полноты своей, свободно, прекрасно, как все, что находится под знаком гармонии
Отец, отчего не дано им было слиться в одну общую, большую душу? Тебе ведь нужны числа законченные, одним было бы больше.
Простите, лучезарные, что место Света омрачаю стоном земной муки, но подумайте, что почувствовал я, когда мои восторженные руки больно ударились о чугунную ограду, а сторож сада чистой любви, Твой бесстрастный слуга, заслонил ту, которую я только что увидел.
— Сад полон гостей, и тебе, родному сыну, надлежит уступить им свое место.
— Она моя от века, — закричал я. — У нее в сердце та же Печать, что у меня.
— Да, ты не ошибся, — ответил сторож, — но ей надлежит на этот раз при свете своей Печати восстановить искаженные знаки в другом сердце.
— Зачем же мы встретились и узнали друг друга, если это напрасно, — с горечью возразил я.
— Таков закон любви на земле, — отвечал бесстрастный Ангел. — Всегда искать и, найдя, не получить. Но уйди от ворот, я уже сказал, что не должен впускать тебя.
И мой совет: не следи за ней из-за ограды; поверь, кроме большого страдания, ты ничего не получишь.
Но в жестоких словах Ангела заключалась надежда увидеть ее, а страдания больше того, которое я испытал мгновение назад, уже не могло быть.
Ведь для того, в чьем сердце не искажена Печать, нет времени. Постижение его мгновенно.
Когда весь свет моей души потянулся к ее свету и между нами опустилась железная рука Судьбы, я сразу пережил всю глубину моего страдания, и теперь мне оставалось лишь выпить его в назначенных мне днях.
Я втиснулся с такой силой в узкий промежуток, что железные прутья глубоко врезались в мое тело и голову сдавило мне, как в тисках.
Я не помещался весь, и мне пришлось низко нагнуть голову и скорчить тело, как в судороге, а сердце свое я сдавил обеими руками, а то оно так громко стучало, что сторож сада опять подошел ко мне и сказал:
— Если упорствуешь на своем и хочешь быть у ограды — уйми свое сердце. Здесь его не должно быть слышно.
И вот, искалеченный, лишенный последней свободы раба и нищего — возможности двигаться и дышать, задерживающий биение своего сердца и быстроту крови в своих жилах, следил я за той, которая была предвечно моя, к которой тянулся весь свет моей души.
Я видел недоумение и первое страдание на ее лице, когда сторож сада подвел к ней другого, чем был я. Но она покорно взяла его за руку, а я с новой силой сжал свое сердце и уже не выпускал его из помертвелых рук.
Сторож сада был прав. Я не должен был следить за ней из-за ограды. В неудовлетворенной любви нет мгновения, где бы страдание не наполняло сердце до последних краев.
Но уйти я не был в силах. Я следил за каждым шагом той, к которой тянулся весь свет моей души. Я слышал все ее слова, угадывал все ее мысли, и каждую минуту я знал, что нужно сказать ей в ответ.
Она чувствовала это и часто с ожиданием поворачивалась к шедшему с ней за руку, ожидая чуда, что он окажется мною. Но он никогда не говорил нужного слова, и я видел, как ее милое лицо все больше обволакивалось грустью.
Но самое ужасное все-таки наступало, когда она исчезала надолго в темной аллее и последнее пятно ее белого покрывала тонуло во мраке.
Тогда на меня со всех сторон накидывались голодные страсти, хищные звери любви.
Ни одной звезды не сияло для меня в темном небе, а весь свет моей души она уносила с собой. Какой же силой было мне сопротивляться врагам?!
И я падал, лучезарные...
Но в прочный союз с темными страстями я не вступал, так как для этого надлежало стереть Печать Твою, а я знал, что не вынесет этого душа моя. Я знал это по разъедающим сердце слезам, которыми я мучительно смывал грязь даже минутного падения.
Человек умолк и ниже опустил голову, а Сидящий на престоле встал и, взяв лилию совершенной чистоты, равную лилиям ангелов, не знавших позора падения, вложил ее Сам в руку человека.
— Что же дальше в твоей жизни? — спросил Ангел.
— Дальше уже нет страдания, лишь одно горькое недоумение, — сказал человек.
После того, как однажды она скрылась в темной аллее, чтобы больше никогда не появляться на зеленом лугу, освещенная солнцем, мое сердце так устало от тщетного ожидания, что почти перестало биться.
Мне уже нечего было бояться, что его безумный стук ворвется в чужие жизни, и я выпустил его на волю.
Освобожденными теперь руками я оторвался от ограды чистой любви, оставляя на железных прутьях ей мою окровавленную юность, и всем телом отвернулся от нее в иную сторону.
И вдруг я впервые заметил идущих издали, от сада детской радости к саду чистой любви, моих родных братьев, Твоих детей, с такой же царской Печатью, что была на мне.
Но они были настолько слабее меня и настолько уже устали, стоя за оградой радостного детства, где они, как и я, должны были уступить свое место гостям, что я понял: если их не поддержать, они уступят темным силам и откажутся от Печати Твоей.
Тут в первый раз пожалел я, что не послушался ангела и не ушел от ограды, полюбив свое бесполезное страдание.
Я не мог, с искалеченными ногами, бежать навстречу моим слабеющим братьям.
Я хотел кричать им, но я так привык сдерживать даже дыхание, чтобы сторож сада чистой любви не прогнал меня от ограды, что ни одного звука не вылетело из моего горла.
Жалость, чувство сильнейшее всех испытанных мною мук, охватила меня. Душа моя наполнилась одним стремлением прояснить зрение моих слабеющих братьев, которые уже остановились, очарованные радугой соблазнов.
Я чувствовал: они сомневаются, точно ли простые линии Царской Печати совершеннее ее увлекательной сложности.
Тогда я вырвал один из железных прутьев ограды, на которой осталась моя окровавленная юность, и торопился писать на камнях, чтобы слабеющие братья поспели прочесть, пока совсем не упадут.
Я все смиренно рассказал им про себя. Я не укрыл ни одной своей слабости, ни одного падения, потому что иначе они могли подумать, что я не знал соблазнов, и не поверили бы тому, что я им говорил о Твоей Печати.
А я нашел слова, Отец, чтобы прославить ее достойно...
Я чувствовал это потому, что из моей души, по мере того как я писал, уходил весь яд сомнение и сожаление о том, что я нек послушался темных сил и не ворвался за ограду сада.
Наконец я кончил и, думая теперь только о них, моих слабеющих братьях, я испугался, что они в глубоком мраке, который царит везде за оградой, не заметят написанного мною.
Вне себя от грызущего беспокойства за их участь, не отдавая себе отчета в том, что я делаю, я вынул Твою Печать из своего сердца и закрепил ею написанное на камне...
Слабеющие братья увидели во тьме камень с моей Печатью и устремились к нему.
Дивная радость охватила меня: я сейчас увижу, как новая сила будет вливаться в их потускневшие души, как невыразимой благодарностью засветятся их глаза, обращенные ко мне.
Я ожидал увидеть плоды моей борьбы с темными силами, я должен был понять, наконец, смысл моих страданий...
Отец, я уже благословлял умиляющую красоту Твоих слов:
«Если пшеничное зерно, падши на землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода».
Зачем Твой ангел смерти взял меня за руку и привел сюда?
Зачем взял он меня за руку слишком рано?!.
Сердце мое опять полно неосушенных слез.
Губы мои горят от неотданных поцелуев.
А сознание мое помрачилось ужасом бессмысленной жертвы: камням, одним камням отдал я сокровище моей души...
К чему мне покрывало вечной детской радости, на что лилии совершенной чистоты?
Укажи мне, взамен небесных благ, только смысл моих страданий!
— Как это ты так мало веришь Отцу, — с укором произнес Ангел.
— Не знающий страдания, можешь ли ты судить Человека... — остановил Ангела Сидящий на престоле.
Лучезарные открыли врата к вечному свету, столь ослепительному, что одни облаченные в одежды из рук самого Царя Духа могли в нем пребывать.
— Войди, возлюбленный сын мой, — сказал Царь, взяв человека за руку.
Человек не двигался.
— Где они, мои слабеющие братья? — прошептал он. — Без них я не приму блаженства.
— Кто он, что не повинуется Отцу? — заговорили ангелы и в страхе закрылись белыми крыльями.
— Он из тех, которые до конца доводят один подвиг любви. Все остальное приложится ему. Вы, приведенные сюда его любовью, помогите его неверию, — сказал Царь.
Из вечного света появились братья, за которых человек положил свою душу.
Он рванулся им навстречу и незаметно перешел в вечность.


Сообщение отредактировал Константин_Савитрин - Среда, 02.10.2019, 08:12
 
Константин_СавитринДата: Среда, 02.10.2019, 08:17 | Сообщение # 2
Группа: Общинник
Сообщений: 141
Замечания: 0%
Статус: Offline
Индийский мудрец


В дремучем лесу, сквозь изумрудные сети лиан, луна чуть серебрит корни огромных деревьев.
Спят, напрыгавшись, обезьяны. Перестали порхать, как живые цветы, попугаи, подвернули зеленые головы под красные крылья — угомонились.
Слон давно уж направил тяжелые шаги к своему дому.
Полосатый тигренок похрапывает, как сытый домашний кот.
На больших серых камнях, близко один от другого сидят люди, скрестивши поджатые ноги.
Они так исхудали, что, кажется, темная кожа прикрывает одни заостренные кости. Уже много лет сидят они неподвижно, воздев к небу руки, выкликая бескровными губами: «Брама, о Брама, великий»...
Десять тысяч раз в день положили они себе называть имя главного бога и только однажды, рано утром, опускать помертвелые руки, чтобы проглотить тридцать зерен вареного риса и сделать глоток из долбленой маленькой тыквы.
Шаловливые обезьянки то и дело укатывали желтые тыквы, но люди из соседней деревни, почитая отшельников за святых, наперерыв приносили им новые.
Птицы не пугались поднятых рук и, случалось, свивали гнездо в сведенной, как чаша, ладони. И тот, кто сменял воду, клал уже сам тридцать зерен пустыннику в рот.
Все заботы о старцах жители поделили между собой и, как дети, нередко ссорились, чей отшельник сидит дольше на камне, кто вывел больше птенцов на иссохших ладонях...
Но как ни чтили в деревне худых старцев, никому не пришло бы на мысль бежать к ним со своим горем, смущать их покой.
Старцы сидели так неподвижно, что люди забыли считать их живыми.
И только одна, обезумевшая Суджита, посмела покрыть диким криком мерный шепот молитв.
Но ведь с ней приключилось такое, что она уже не видела блеска прекрасного солнца, а всех уверяла, будто небо сплошь заткано черной, густой паутиной.
Суджита на зеленом дворе около дома погружала в жбаны с горячею синею краской ею же тканное полотно, а единственный мальчик ее играл у забора под цветущим кустом.
Обернувшись с ответной улыбкой на веселый смех сына, Суджита вдруг увидела, как, словно живая, вытянулась одна из темных ветвей, чуть коснулась, поцеловала мальчика в лоб, и он, еще улыбаясь, упал без движенья.
— Он ужален кустарной змеей, а ее яд страшней яда кобры, — шептали соседи, сбежавшись на крики Суджиты.
Долго мать согревала горячими губами синие губки ребенка: не хотело понять её сердце то, что видели глаза.
— Я пойду к старцам, — прояснилась надеждой Суджита,—они, ведь, святые, святые все могут... Они мне разбудят малютку!
— Безумная! — закричали соседи, — старцам близок сам Брама, их тревожить нельзя!
Но Суджита, как дикая серна, побежала к священному месту с окоченелым малюткой в руках.
Она не спугнула в своем легком беге даже чутких, словно драгоценные камни, сверкающих бабочек.
Только маленькие обезьянки закрылись морщинисты ми, как у старых женщин, руками, защищаясь от холодного ветра ее покрывала.
Но вот и большие деревья... Кольцами удава извиваются черные корни...
Луна уже совсем пробралась сквозь лианы, и дрожат серебром листья манговых пальм.
Зелеными изваяниями выделяются старцы в трепетном свете луны.
Все до последнего видны ребра, чуть раздувается в редком дыханье.
— Брама... О Брама! Великий... — шевелятся блеклые губы.
— Отцы, помогите! — зарыдала Суджита. Ни один не прервал свой размеренный шепот, ни один не поднял век, прозрачных, как перепонки летучих мышей.
— Вы только взгляните, как прекрасен мой спящий малютка! Отцы, опустите воздетые руки на черные кудри уснувшего, попросите великого Браму его разбудить!
Но не дрогнули воздетые к небу, как черные сучья, сведенные руки.
— Отцы! Вы не люди! — закричала Суджита. — Вы даже не звери... И тигр пожалел бы меня растерзав... освободил бы от страданья. Вы хуже деревьев: деревья хлестали меня по плечам, отвлекали от мысли, съедающей сердце... А вы! Даже не подняли век...
Вы просто камни, как те, на которых сидите.
И уже не надеясь на чудо, Суджита вернулась в деревню и сложила погребальный костер для малютки.
С последними струйками синего дыма навсегда вышла она из опустелого дома.
Шла она долго, шла она много дней. а от своего горя уйти не могла.
Оно шло с ней рядом, не отставало.
Изнемогла Суджита, села у пыльной дороги, закрыл глаза, не хотела вовсе смотреть. Все ей делало больно Лучи восходящего солнца разбегались по небу словно сверлящие душу мечи.
Она вся дрожала, как заблудившийся путник во время дождей: весь холод из тела малютки перешел в ее сердце.
— Женщина, зачем так скорбеть? — сказал голос нежный, как звон тетивы.
— Женщина, разве уже все перестали петь птицы?!
— Разве все губы детей без улыбки?!
Пред Суджитой стоял человек в желтой одежде странствующего монаха — бикшу. Его глаза посмотрели ей прямо в сердце с такой теплой лаской, что распалась на нем ледяная кора и росой подступила к глазам.
Прорываясь, уносилась слезами черная паутина, заткавшая небо, и, словно умытое, улыбнулось вновь солнце.
— Дорогая сестра, я могу облегчить твое горе, — продолжал незнакомец, — обойди двадцать дворов в той деревне, что видна за зеленой горой, и спрашивай везде только одно:
«Дайте мне несколько зерен горчицы!» И если найдешь такой дом, где никого не коснулся мечом бог смерти Шива, то принеси мне сюда эти зерна.
Быстро, забыв утомленье, вскочила женщина, побежала в деревню, еще быстрее вернулась.
— Такого двора не нашлось, — сказала она, — горчицу давали охотно, но горьких утрату всех было больше, чем маленьких зерен на моей ладони.
— Заметила ль ты, сестра, как одинаково у всех людей дрожат губы когда они вспоминают о горе, как одинаково, словно незрячие, потухают живые зрачки?
— Я думала только о том, чтобы облегчить своё горе, зачем мне было смотреть на чужих? — удивилась Суджита.
Человек в желтой одежде с тихой грустью поник головой и, помолчав, промолвил:
— Женщина, ты очень плохо искала, пойди еще раз.
— На ногах моих чуть держатся сандалии, посмотри, как распухли... — сказала Суджита; но так как сердце ее все-таки болело больше, чем тело, она снова пошла, но, вернувшись, без слов повалилась на землю.
— Много ль обошла ты домов? — нагнулся над ней человек.
— О, я не вынесла больше пяти,— простонала женщина. —Опять везде охотно давали горчицу, но как толко я спрашивала: «не умер ли кто, близкий сердцу?» — они столько боли вплетали в слова, их слезы так выедали мне душу, что мне показалось — они говорили о моей же утрате. Ах, господин, зачем научил ты меня смотреть на лица людей?!
— Сестра моя милая, — еще раз повторил он,— сейчас ты искала гораздо лучше, собери свои силы для третьего раза, поверь мне — уже близко зерно, что поглотит навек твое горе.
Безмолвно, как бегущие тени деревьев, вновь скрылась Суджита за зеленой горой.
Вот уж солнце пошло умываться в священную реку, утомившись само своим жаром.
Вот уж остыл накалившийся за день песок, и человек в желтой одежде порадовался, что женщина снимет сандалии и ей будет легче ступать по земле. Но Суджита не шла.
И только когда выбежали на небо первые, самые любопытные звезды, она показалась, вся светлая, из-за зеленой горы.
Незнакомец поднялся и сам, лучезарный, пошел ей навстречу.
— Я не пошла дальше первого дома,— быстро заговорила Суджита. — Там, на полу, я увидала калеку-ребенка, отец его пьяный валялся на улице, а мать несколько дней как сожгли. Я все время возилась с ребенком. О, если б ты видел, как он был грязен.
— А зерно горчицы ты, конечно, спросила? — улыбнулся, как добрый отец, незнакомец.
— Подожди... ребенка надо было мыты... но вода не согрета, корыто одно, в нем, едят свиньи... я побежала к соседям...
— Ты, конечно, спросила о зернах?
— Представь, я забыла... Я прибежала просить у тебя, не дашь ли ты что для ребенка? В деревне все так бедны, не нашлось даже тряпки, а ты такой добрый.
Блаженный Будда, так как это был он, самый мудрый из всех мудрецов, снял с себя верхнюю желтую одежду, отдал её женщине, а сам остался в одной длинной полотняной рубахе.
— О, женщина, только забыв о себе, ты нашла для себя утешенье.
Малая капля, отделившись от моря, тотчас усыхает Так и сердце, сестра, бьется жизнью лишь в общем, а в своем — оно умирает.
И подняв благословляющие руки над всею землей, улыбаясь распустившимся лотосам, тихий мудрец пошел дальше.


Сообщение отредактировал Константин_Савитрин - Среда, 02.10.2019, 08:18
 
Константин_СавитринДата: Среда, 02.10.2019, 08:24 | Сообщение # 3
Группа: Общинник
Сообщений: 141
Замечания: 0%
Статус: Offline
Пассифлора

Знаменитый художник, еще юноша, прервав пиршество, вышел из города и поднялся на высокую гору.
Здесь, один, храня трепет незавершившихся поцелуев и уже готовый принять вдохновение утра, он не выдержал полноты мига и дерзко воскликнул: кто другой, кто источник?
— Я сам, я — творящий.
— Ошибаешься, ты исполнитель, — чуть насмешливо сказал старец, и на плечо положил ему руку, и в глаза глянул древними, как пирамиды, глазами.
— Старик, ты не здешний, — гордо вспыхнул художник, — и ты, верно, не знаешь, что это я написал Красоту. До сих пор толковали о ней наугад; я один вызвал все ее краски, я один навсегда отделил от нее безобразие. Люди плачут от радости, что одним бременем у них стало меньше, закрепленная тайна не мучит... Это ль не творчество, назвать людям тайну?
— Да, я ошибся, — чуть дрогнул старец улыбкой. — Ты не исполнитель. Исполнитель должен быть мудрым, чтобы не исказить начертаний Творца. А мудрость, художник, не знает различия: подобно оку, она равно видит все, что вмещает. Я ошибся, ты просто наемник. Старец скрылся, а юноша, с досадой решив, что это был странный безумец, спустился в родную долину.
— Божественный, нарисуй нам скорее Добро! — окружили его почитатели. — Собери его вместе, как собрал Красоту; мы тогда твердо узнаем, где зло, и опять будем невинны, как были в раю.
Вот безобразие... теперь его всякий видит.
— Ах, вы не так меня поняли... — вдруг смутился художник. — Все дело в том, как падут лучи солнца. Безобразия нет.
— Не верьте ему, — закричали толпе почитатели, — художнику не полагается знать, что он творит; это даже в учебниках...
— Мы не хотим больше выбора, мы устали, — заволновались в толпе, — пусть называет все тайны, пусть дает нам готовую жизнь, ведь на то он избранник.
Но художник не скоро написал им Добро. После того, как он поговорил с древним старцем, глаза его стали видеть во много раз больше, чем могли сказать краски. Пред пустым полотном с незапачканною кистью сидел он напрасно, подыскивая цвет и форму.
Лишь только он мысленно делал выбор, память сей час, как докучное эхо, кричала: «мудрость не знает различий», и, бесконечно раздвигаясь, утрачивал образ силу и, как мыльный пузырь, не вмещая в себя бесконечность, падал на душу утомительной бисерной пылью.
Наконец, перед самой выставкой художник с равной любовью сверху донизу покрыл необъятное полотно всеми красками, какие только были на свете.
— Он больше не может учить нас; посмотрите, он стал безумцем, — с раздражением заговорили на площади, и вчерашние почитатели разбежались по городу искать новых избранников, искать тех, кто захочет с ними вместе давать имена безымянному...
— Я теперь не наемник, я уже исполнитель, — про себя усмехнулся художник.
— Милый брат, они правы на своих площадях — ты безумец, — протянул ему руку пишущий книги, которых никто не читал, — Человек, как бы ни был велик его гений, чтобы быть понятым, должен опираться на мир. В мире же все разграничено. Войди, друг, в берега или, как я, погрузись в созерцание.
— Мое начертание — безумие бега, — сказал тихо художник, и, забрав свои краски, не обернувшись ни разу на город, он ушел на высокую гору.
Дикий боярышник стал колоть ему руки, и каждый камень, обрываясь под нетерпеливой ногой, казалось тянул его снова обратно.
Но художник не выпустил ящика красок, не вздохнул, не присел, не отер со лба пот, пока не пробился до самой вершины.
На камнях сидел древний старец в такой тихой думе, что цветы и деревья, потянувшись к нему, как бы замерли, и самый воздух, недвижный, держал золото последних лучей.
— Отец, ты ограбил мне душу, — сказал гордый юноша. — Художнику незачем было слышать о мудро-сти. Расплескивать свою силу равно на весь мир — это значит никогда ничего не создать. Одна жажда творчества жжет меня, и прошу тебя, старец: возьми обратно мою новую зоркость и верни мне былое пристрастное
око или проведи меня скорее в область, где я снова найду сам себя.
— Дитя, — сказал с грустью старец, — назад уж тебе невозможно: гора, падая, разрушается, и змея, сменив кожу, не вползет вновь в иссохшую.
— Отец, я не знаю, зачем я ушел с пиршества, но не мудрости я искал... я слишком любил хмель мгновений, я любил даже хрупкие чаши, вместилища хмеля. Я огонь. Где же гореть мне? Где гореть мне вне мира, учитель...
— Я укажу тебе место... — как бы в восторге вымолвил старец и, пригнувшись к художнику, глубоко пронзил его душу очами. В них больше не виделось знания веков, только любовь, мировая любовь отца к сыну.
— Возьми с собой все, что имеешь заветного, — сказал старец, и художник, указав ему молча на палитру и краски, охваченный странной дремотой, склонился на землю. Старец на миг простер над ним руки и на самое сердце затихшего возложил цветок Пассифлору, цветок страстей Господа.
— В нем, раскрытом, найдешь себя снова.

***********

Когда художник очнулся, он был уже один среди серой бесформенной мглы. Краски на палитре от при-косновения старца горели дорогими огнями, сама жизнь трепетала в них.
— Скорее полотно!
Но полотна не было, а вместо кистей в руке дивный цветок Пассифлоры.
— Ничего твоего, кроме твоего страдания, не остается при тебе, — чуть донеслись слова старца, а из густой серой мглы стали выявляться образы, бледные намеки на людей с большими пустыми глазами, с искаженными лицами. Они густой толпой окружили художника.
— Отдай твои краски, почему они у тебя.
— Прочь, — сказал властно художник, плащом укрыл сокровище и поднял высоко нераспустившийся цветок Пассифлоры.
Искаженные трусливой стаей отхлынули прочь, а новой волной серой мглы принесло новые образы, иные бледные намеки на людей. Лукавые, с гибкими пальцами, чуть шурша, проползли они под плащом к самому уху. Улещали, томили, брали волю, и тихонько, незаметно хотели отнять его краски.
Но художник зорко держался на страже, он лживых откинул могучей рукой и над ними поднял Пассифлору. Но они не видали цветка.
И вот подошли к нему третьи: то были глухие, немые, но кроткие. Они потянулись к горящим краскам, улыбаясь улыбкой детей, заключенных в подвалах, и цветок Пассифлоры увидели они, склонив низко голо-вы, водянистые тыквы на мягких стеблях, и, как для молитвы, сложили бледные, бескровные руки.
Художник похолодел от предчувствия жертвы, с головой он накрыл себя черным плащом. Но кроткие, как плющи, обвили его члены, приникли к горячему телу и самой страшной, бессловесной мольбой умоляли отдать его жизнь.
Но богатый боялся отдать, он боялся, что ничего не получит взамен, и всю ночь до зари простоял без ответа, холодный и жестокий.
Настало утро. На высоких горах чуть дрогнул свет, чуть долетел звон проснувшихся колоколен.
— Скорей в родной город... — подумал художник. — Пусть опять хмель мгновений, пусть опять грош наемника, только бы снова, еще раз отдохнуть в огражденном!
— Ни минуты отдыха, сын мой, а то отверзется бездна и назад уже поздно; гора — падая — разрушает-ся... — неизгладимый припомнился старец.
— Поистине, мертв Искупитель мой! — простонал человек и, стряхнув в бешенстве слабых, сжал сталью мускулы и вспрыгнул на высокий уступ, чтобы ввергнуться в бездну.
Но кроткие поняли, что он их хочет покинуть, они испугались и стали цепляться прозрачными членами за холодный гранит. И опять обрывались и плакали.
Художник обернулся и, прижав к сердцу цветок Пассифлоры, опустил свои гордые веки. В мгновение, которое длилось вечность, он познал, что отдавать лучше, чем брать, и, сойдя тихо с горы, сбросил плащ, отдал краски и в беспросветную мглу он простер свои покорные руки.
И они все, бледные лики, вошли в него.
Они взяли всю кровь жил его.
Силу мышц.
Самое дорогое взяли они — дивное зрение его очей.
— Нарисуй нам Солнце, — умоляли они, — ты ведь художник.
— Вы отняли у меня все, — прошептал он. — Без красок, без силы, незрячий, какой дам вам свет?
Но они, безрассудные, плакали и не переставали просить.
— Но мне больше нечего... — и, как ребенок, как самый маленький, он упал на землю, поднял к небу опустошенные очи. Пред собою положил цветок Пассифлоры.
— Они так сильно просят, да будет, да будет! — как безумный, шептал он, забыв и вес, и меру, и очер-тания.
Они сильно просят, им значит надо...
И распустился сомкнутый цветок. Брызнуло пламя из розы креста, всеобъемлющим кругом стала малая точка.
— Это я... — изумился художник. Но последнее слово было сказано не на земле, и в ответ этому слову созвездия дрогнули: «слава»; а жизнью вызванный к жизни новоявленный мир тихо двинулся вокруг нового солнца.


Сообщение отредактировал Константин_Савитрин - Среда, 02.10.2019, 08:24
 
Форум » ЧИТАЛЬНЫЙ ЗАЛ » ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА » СКАЗКИ И МИСТИЧЕСКИЕ АЛЛЕГОРИИ ОЛЬГИ ФОРШ
  • Страница 1 из 1
  • 1
Поиск:

AGNI-YOGA TOPSITES