Пятница, 18.01.2019, 12:30

Приветствую Вас Гость | RSS | Главная | Форум | Регистрация | Вход

[ Новые сообщения · Участники · Правила · Поиск · RSS ]
  • Страница 7 из 7
  • «
  • 1
  • 2
  • 5
  • 6
  • 7
Форум » КУЛЬТУРА и ИСКУССТВО » КУЛЬТУРА и ОБЩЕСТВО » КУЛЬТУРА И НРАВСТВЕННОСТЬ
КУЛЬТУРА И НРАВСТВЕННОСТЬ
СфинксДата: Воскресенье, 09.12.2018, 10:56 | Сообщение # 61
Группа: Админ Общины
Сообщений: 1752
Статус: Offline
 
СфинксДата: Четверг, 13.12.2018, 21:52 | Сообщение # 62
Группа: Админ Общины
Сообщений: 1752
Статус: Offline
 
СфинксДата: Воскресенье, 16.12.2018, 21:14 | Сообщение # 63
Группа: Админ Общины
Сообщений: 1752
Статус: Offline


«Если нации не будут жить высшими, бескорыстными идеями и высшими целями служения человечеству, а только будут служить одним своим "интересам", то погибнут эти нации несомненно, окоченеют, обессилеют и умрут».

Ф. М. Достоевский
Прикрепления: 8972772.jpg(40.8 Kb)
 
СфинксДата: Воскресенье, 23.12.2018, 01:00 | Сообщение # 64
Группа: Админ Общины
Сообщений: 1752
Статус: Offline
Бесчеловечность и человек

«Когда человек постригается в монахи, он трижды должен поднять с пола ножницы, которые нарочно роняет постригающий. Это как напоминание: “Одумайся, пока ты не вычеркнут из числа живых!” Нечто подобное имело место со мной в тот памятный день — пятницу 13 июня 1941 года. Последний день моей “мирской” жизни…» — так описывает начало своей ссылки в Сибирь Евфросиния Антоновна Керсновская, автор книги воспоминаний «Сколько стоит человек».

Познакомиться с книгой нужно и важно — для того, чтобы лучше знать историю своей страны, и для того, чтобы понять, до каких высот духа может подняться человек. Женщина, прошедшая через ад: через потерю домашнего очага, через высылку из родного края, сибирские лагеря и тюрьмы, тяжелый труд на шахте. Все это происходило совсем недавно, каких-то шестьдесят лет назад. В стране, которая сейчас называется Российская Федерация, а тогда была частью Союза Советских Социалистических Республик.

Воспоминания Евфросинии Керсновской — это 12 общих тетрадей и 703 цветных рисунка. В полном объеме труд этот увидел свет в 2006 году. Недавно был опубликован двухтомник «Правда как свет: Иллюстрированные воспоминания о сороковых-пятидесятых» — альбомный вариант произведения (рисунок плюс подпись). Полная электронная версия воспоминаний с рисунками выложена на портале «Е. Керсновская. Сколько стоит человек».
http://www.gulag.su/project/



Не потерять достоинство

Голову из песка пришлось вынуть, когда Евфросинию Антоновну вместе с матерью вышвырнули из родного дома, простоволосых и босых. В одночасье. Как кулаков и мироедов, хотя молодая хозяйка имения всегда работала наравне со своими батраками, а платы работникам никогда не жалела.

После выселения Керсновская попросила у «экспроприаторов» кое-что из собственных сельскохозяйственных орудий, чтобы зарабатывать себе и маме на еду. Ей разрешили это «кое-что» забрать. Когда Фрося пришла в дом, который был уже разграблен и осквернен, произошло то, что показало всю тщету надежд на лучшую жизнь в Бессарабии:

«Я протянула руку и взяла со стола фотографию моего отца, сделанную в год моего рождения — 1907‑й.

— Разрешите взять карточку отца на память!

Он
(главный над теми, кто описывал скромное имущество «бояр» Керсновских. — Н. В.) взял ее у меня из рук, пристально на нее посмотрел, затем со смаком разорвал ее на четыре части и бросил на пол. Затем порвал еще карточку племянницы маминой подруги и двоюродной сестры маминого отца, бросив сквозь зубы:

— Все это — проститутки!».




Несмотря ни на что, Евфросиния Антоновна не верила, что ее могут арестовать или выслать — она же ничего противозаконного не сделала! Однако, что-то предчувствуя, отправила 64‑летнюю мать в Бухарест, в Румынию, а сама осталась в родном Цепилово. В голове не укладывалось, что честный труд и справедливость новой власти не нужны. Фрося еще несколько месяцев скиталась по чужим людям, работала в садах и огородах.

Однажды за ней пришли, но Евфросиния Антоновна была в отлучке — ей сообщили о приходе милиции добрые люди, у которых она ютилась. Посоветовали скрыться. «Бегут те, кто виноват, а прячутся трусы!.. Сама пойду».

Три раза ходила она в комендатуру. Два раза ее разворачивали — то начальника не было, то еще что-то. Только в третий раз велели забираться в грузовик, который едет в город. Именно этот момент Евфросиния Антоновна сравнивает с монашеским постригом — три раза упали ножницы, но она все три раза не отказывалась от своего намерения. «Машина тронулась. Я перекрестилась». Жертва была принесена.

И вот Евфросиния Антоновна уже в вагоне для скота едет в ссылку в Сибирь со своими односельчанами. Самым тяжелым для нее были не теснота даже, а страдания окружающих. И еще — невыносимый стыд, потому что нужду можно было справлять только на глазах у всех. Некуда спрятаться. Человек, исполненный достоинства, Евфросиния Керсновская начала догадываться, что в новых обстоятельствах бесправия и унижения главное — это человеческое достоинство не потерять. То есть не лгать. Не изворачиваться. И всегда следовать христианским заповедям.

Я — не убийца



На Суйгинском лесоповале (Томская область), куда привезли Керсновскую и ее попутчиков в 1941 году, царили холод и голод. Начальствовал над ссыльными некий Дмитрий Алексеевич Хохрин, директор леспромхоза. Этот Хохрин чужую жизнь ни во что не ставил. Ни разу не смолчала Евфросиния Антоновна, когда он бесчинствовал, однако взамен получала только непосильные нормы выработки. В конце концов Хохрин снял ее с довольствия, видимо, желая, чтобы она погибла от голода…

Однажды у нее, доведенной до отчаяния, возник порыв Хохрина убить. Зарубить топором — отомстить за всех, кого он замучил, избавить от него землю. Она не смогла — словно ангел отвел ее занесенную для удара руку, как сама она вспоминала впоследствии. «Я — не убийца». Убийство стало бы нарушением всех принципов, которых Евфросиния Антоновна придерживалась неукоснительно. А именно — только Господь может распоряжаться жизнью того, кого Он создал. И жизнь звероподобного Хохрина — тоже только в руце Божией.

Законы волчьей стаи

После несостоявшегося убийства Хохрина Евфросиния Антоновна… сбежала из Суйгинского лагеря. С февраля по август 1942 года она полторы тысячи километров по тайге двигалась на юг. Много раз бывала на краю гибели — от голода и холода, от одиночества. «Когда усталость валила меня с ног, я зарывалась в снег, где-нибудь под корягой, и засыпала, но все время чувствовала, что где-то совсем рядом на страже стоит смерть… Сама не знаю, какая сила заставляла меня просыпаться. И откуда брались силы, чтобы продолжать путь?».

Иногда Евфросиния натыкалась на редкие селения. Правда, чаще всего ее не пускали в дом, прогоняли. Однако никогда она не переставала помнить о главном для человека. Керсновская всегда делилась последним со страждущими, старалась помочь, как могла, несмотря на то, что у нее были хорошие учителя, учившие делать ровно наоборот. Однажды, еще на лесоповале, ее наставлял ссыльный старик Лихачев, с которым Фрося поделилась последним куском сахара: «Запомни мои слова — никогда и ничем не делись! Скрывай свои мысли, так как неосторожно сказанное слово может быть обращено против тебя и погубить тебя; скрывай, если тебе в чем-либо повезет: тебе могут позавидовать и погубить тебя; скрывай боль, скрывай страх, так как страдания и страх сделают тебя слабой, а слабых добивают: таков закон волчьей стаи; скрывай радость, ведь в нашей жизни так много страдания, что радость подозрительна и ее не прощают; но прежде всего, скрывай каждый кусочек хлеба, так как ты скоро поймешь, что наша жизнь на грани голодной смерти, и тебе так же придется кружить в заколдованном круге: чтобы заработать кусок хлеба, надо затратить много силы, а чтобы сохранить силу, надо съесть весь тот хлеб, что ты заработал. Голод будет твоим постоянным спутником. А за спиной притаится смерть. От нее не жди пощады: она не прощает слабости, а силы у тебя скоро отнимет голод. И в борьбе со смертью и голодом никто, кроме тебя самой, тебе не поможет!». Запомнив урок старика, Евфросиния Антоновна признает, что жизнь не опровергла его науки. «Но я продолжала делать свои ошибки и, к счастью, не прониклась его мудростью». И именно это стояние на своем, следование за правдой, порой казавшееся безумным, и спасало не раз эту удивительную женщину.

Просить милости — не хочу

В конце концов Евфросинию Керсновскую арестовали. Ее привезли в Барнаул, расследовали ее дело, пытаясь обвинять в шпионаже для немецкой разведки. Керсновская описывает допросы в НКВД, жестокие приемы, которые использовали следователи. Из нее пытались выбить «чистосердечное признание», которое якобы смягчило бы ожидающую ее участь — расстрел, однако она не желала признавать за собой ничего, кроме правды. «Перед лицом смерти лгать я не собираюсь». Когда на суде в феврале 1943 года Керсновской объявили приговор, то выдали лист бумаги — писать прошение на помилование. Что сделал бы любой человек? Написал бы. Однако Евфросиния Антоновна выводит слабой рукой только несколько строк: «Требовать справедливости — не могу; просить милости — не хочу». И случается невообразимое — расстрел заменяют на десять лет исправительно-трудовых лагерей.

Нужно понять — в сердце Евфросинии Антоновны Керсновской не было гордыни. Было — человеческое достоинство, которое нельзя было отдать на поругание. И потому «милости — не хочу». От палачей, мучителей, издевающихся над людьми, милости не принимают.

Согласно девизу Жанны д'Арк



Евфросиния Антоновна прошла множество лагерей и тюрем. Она работала в бондарном цеху, разрисовывала шкатулки для начальства. Она ремонтировала одежду солдат, которую доставляли с фронта. Строила авиационный завод. Выкармливала поросят в свинарнике. Трудилась медсестрой в больнице. Вскрывала трупы в морге. Добывала уголь в шахте. И везде, везде воспевала труд как счастье и великое благо. Именно работа не раз спасала ее от отчаяния. Она защищала Евфросинию Антоновну от неизбежного и глубокого уныния, которое охватывало любого человека, попадавшего в советский лагерь и сталкивавшегося с бесчеловечным каторжным бытием.

В России тюрьма всегда была не местом исправления, но скорее — средством искупления, подчас непосильного. В Советском Союзе бесправие зэка только увеличилось во множество раз. И Евфросиния Антоновна всегда заступалась за тех, кто не мог постоять за себя сам. Когда она работала в больнице, многим пациентам ее принципиальность и неравнодушие спасли жизнь или облегчили переход в иной мир. Хотя у некоторых ее коллег это вызывало не просто раздражение — ненависть.

«В заключении на каждом шагу натыкаешься на чье-либо страдание; в больнице его особенно много. И мне казалось, что наконец я нашла то, что мне так необходимо. Я могла все силы, все свое время, всю волю направить на то, чтобы помогать страдающим, приносить облегчение. Беззаветно. Бескорыстно. И подчас — неразумно. У меня всегда была склонность к расшибанию собственного лба, как только я начинала молиться…

Умирал старый татарин из Крыма. Впрочем, может, он и не был старым, но все умирающие от сепсиса производят впечатление глубоких стариков… Лежал он всегда неподвижно и молчал. Я часто подходила к нему… Он был в сознании, но ни на что не реагировал. Поэтому я удивилась, когда однажды вечером, в то время как я мерила ему температуру, он зашевелился, сел и позвал:

— Сестра! Я буду умирать. Сегодня. Я тебя прошу: напиши моя жена! Напиши: “Твой мужик всегда думал о тебе. И дети. Два малчик — Али и Шапур. И один дэвичка. Патимат. И умирал — все думал. И когда жил — только она, одна. И дети”…

Я записала адрес и обещала написать. Наутро его койка была пуста. Я написала то, о чем он меня просил. Ну и влетело мне за это письмо! Как я могла допустить такую мысль, что из заключения можно писать прощальные письма?! Если еще хоть один раз посмею писать о чьей-либо смерти, то меня отправят в штрафной лагерь копать гравий… Я получила еще один урок бесчеловечности: люди должны исчезать без следа. Сообщать о них ничего нельзя. И расспрашивать об исчезнувших нельзя…

Говорят, что я просто-напросто работаю всегда на износ, и говорят это с оттенком презрения и сознания собственного превосходства. Пусть так! Но я не жалею, что никогда не лукавила и не пыталась найти более легкую дорожку. В те годы горького и незаслуженного унижения мне очень облегчало жизнь сознание того, что я поступаю согласно девизу Жанны д'Арк: “Делай то, что считаешь правильным, и будь что будет!” Мне не приходилось ни колебаться, принимая решение, ни раскаиваться в том решении, которое я приняла».


История сердца



После работы на лагерной свиноферме в июне 1944 года Евфросинии Антоновне добавили новый срок — еще десять лет лагерей плюс пять — поражение в правах. Она посмела раскритиковать антирелигиозные стихи, которые взялась читать ветеринар Ирма Мельман.

«Трудно даже сказать, какое из этих стихотворений было глупее и пошлее.

— Мой взгляд на подобную “поэзию”?.. Что ж, для чтения подобных стихов свинарник — самое подходящее место. Можно бы и на помойной яме… — пожала я плечами… Далека я была от мысли, что этим решена моя судьба <…> Я обвинялась в антисоветской агитации и подрывной деятельности на свиноферме, кроме того — в ненависти к гордости советской поэзии — Маяковскому».


Евфросинию Антоновну ждал Норильлаг и угольная шахта возле Норильска. Тяжелый труд в подземелье стал еще одним этапом возвышения человеческого духа. Что бы ни происходило, Керсновская говорила правду. И ее крепко уважали — сильные мужчины могли доверить ей свою жизнь под землей.

Когда Керсновская получила свободу передвижения, то разыскала в Румынии мать и переехала вместе с ней на юг, в Ессентуки. Правда, вместе им было суждено пожить только лишь три года, но и это время было наполнено счастьем и светом родного очага: тем, о чем Евфросиния Антоновна часто вспоминала в неволе. Свет этот, молитвы мамы не дали сломаться, поддерживали в самых мрачных и черных ситуациях и положениях.

Трудно, да практически и невозможно пересказать воспоминания удивительной Евфросинии Антоновны Керсновской. Можно лишь добавить, что она дожила до собственной реабилитации и до официального выхода в свет своих дневников. Ушла в 1994 году. Как завещание звучат ее слова:

«Вся жизнь — это цепь “соблазнов”. Уступи один раз — прощай навсегда, душевное равновесие! И будешь жалок, как раздавленный червяк. Нет! Такой судьбы мне не надо: я человек».

Чем отличается книга «Сколько стоит человек» от всех остальных книг на лагерную тему? Чем она так цепляет читателя? Доверительностью и искренностью. Интонацией бесхитростной и простой, где слог, впрочем, не лишен влияния классической литературы XIX века. Причем свои воспоминания Евфросиния Антоновна Керсновская записала по просьбе матери, совершенно не стремясь к писательскому признанию. В ее книге нет учительского тона, провидческих озарений, эпических обобщений. Она просто рассказала историю своей жизни. Точнее, историю своего сердца. И теперь эта история стучит в сердце каждого, кто ее прочитает. «Ты можешь так же не лгать себе и людям? Можешь с такой же силой стремиться к исполнению Божиих заповедей? Выдержишь ли ты испытания, если таковые будут?» Тук-тук.

Наталья Волкова

Журнал «Православие и современность» № 30 (46)

Источник https://eparhia-saratov.ru/Articles/beschelovechnost-i-chelovek
Прикрепления: 4718638.jpg(167.6 Kb) · 9258611.jpg(121.6 Kb) · 2786931.jpg(58.6 Kb) · 6660625.jpg(53.0 Kb) · 4826317.jpg(127.7 Kb)
 
СфинксДата: Пятница, 28.12.2018, 17:26 | Сообщение # 65
Группа: Админ Общины
Сообщений: 1752
Статус: Offline


Булат Окуджава "Совесть Благородство и Достоинство" (редкое видео)
 
СфинксДата: Суббота, 29.12.2018, 17:48 | Сообщение # 66
Группа: Админ Общины
Сообщений: 1752
Статус: Offline


Основой соборности и устойчивого развития любого общества является безусловное соблюдение его членами моральных табу и однозначное осуждение их нарушений, как проявлений низменного, аморального, недостойного поведения. Разрушение культуры, то есть нивелирование самосознания этноса, нации, народа или личности происходит вследствие подмены морально-этических норм. Характерная деталь этих антикультурных подмен: они указывают легкий путь к цели общественного процветания с помощью преодоления врагов. Именно так прерываются культурные связи, целые слои общества теряют достоинство, и на поверхности исторического процесса появляется агрессивная толпа, которой легко манипулировать. Единственный способ противостоять этому – утверждение в обществе понимания незыблемости, абсолютности и сути нравственных табу, а также бескомпромиссности отношения каждого к их соблюдению: нарушение моральных запретов – зло, такое же зло – равнодушие, отсутствие осуждения и противодействия этим нарушениям, потому что такое моральное дезертирство есть потакание им. Помните, в “Мастере и Маргарите” Булгакова начальник тайной службы Афраний так передаёт Понтию Пилату последние перед распятием слова Иешуа Га-Ноцри: «Единственное, что он сказал, это, что в числе человеческих пороков одним из самых главных он считает трусость». Хотя в плоскости рациональной целесообразности легко оправдать и трусость, и равнодушие, и безразличие, а личный риск очень редко выглядит оправданным, надо помнить, что страх – основной инструмент порабощения. «Насилие создало первых рабов, трусость их увековечила» (Ж.Ж. Руссо).

Отсутствие противодействия злу - грех, но и противодействие ему насилием не имеет моральных оправданий. Понятно, что применение силы в для обеспечения прав человека в обществе и прав общества в целом неотвратимая реальность и во многих случаях является абсолютно необходимой. Для неоправданного использования силы существует отдельное название – насилие. Различения силы и насилия крайне важно и основывается на четком понимании моральных запретов. Во-первых, это запрет применения несоизмеримой силы к более слабым: детям, женщинам, старшим, немощным, калекам и т.п. Этот моральный запрет является абсолютным даже в популяциях большинства хищников. Сюда же можно отнести и использование численного превосходства, спецподготовки или оружия против невооруженных, также циничное использование слабых (женщин, детей, стариков, мирных жителей) в качестве «живого щита» для прикрытия от возмездия за агрессию или в качестве заложников для торга на переговорах. Во-вторых, есть конвенционные моральные запреты вроде не бить в лицо, по голове, ниже пояса, лежащего, раненого, не трогать нейтральные стороны: врачей, репортеров, духовенство. Нарушение этих моральных запретов превращает применения силы ничем не оправданное насилие, которое квалифицируется в широком диапазоне от издевательств, жестокости и бандитизма, до зверств, пыток и садизма. В любом случае оно вызывает жажду мести для восстановления справедливости, поэтому запускает цепную реакцию эскалации насилия.

Но очень важно при противодействии злу соблюдать христианский принцип осуждения греха, а не грешника, ведь каждый имеет право на покаяние (т.е. признание и осуждение греха и отграничение от возможности его повторения), искупление вины, возмещение причиненного ущерба, а в результатеи на прощение и любовь. Лишь признание и соблюдение в обществе этого принципа открывает каждому путь возвращения к морально сознательному состоянию, поэтому является абсолютно необходимым условием необратимости перехода от простого декларирования добрых намерений к устойчивому общественному нравственному здоровью, основанному на всеобъемлющем неустанном и неотвратимом действии моральных запретов. В этом и есть залог свободы общества. Как сказал Жванецкий: «Имей совесть и делай всё что хочешь!»

Именно утверждение в обществе моральных табу и осуждения греха, а не грешника являются теми Крыльями Свободы, опираясь на которые общество может устойчиво подниматься к высотам благополучной мирной жизни, к верховенству права, к толерантности, к общественному доверию и консенсусу, к цивилизованной конкуренции и другим благам демократии.

Как всё сказанное касается каждого из нас? Тут надо вспомнить слова Гёте: «Самое большое рабство – не обладая свободой, считать себя свободным». Сейчас жизнь даёт обществу уникальный шанс, всё настойчивее ставя каждого из нас перед трудным выбором: быть успешным любой ценой, рационально и эффективно достигать своих целей несмотря ни на что, или прислушиваясь к голосу совести, внутреннему моральному трибуналу, реализовываться в помощи окружающим. Иными словами – стремясь сохранить всё, оставаться в кандалах рабских инстинктов или, опираясь на Крылья Свободы, стараться оторваться от грешной действительности и обрести себя? Святослав Вакарчук о таком выборе сказал: «Если у раба внутри есть крылья – он рано или поздно станет свободным. Если свободный человек носит в душе кандалы, рано или поздно он станет рабом». Желаю каждому решимости, мужества и сил в этом судьбоносном выборе, а всем нам терпения и настойчивости «выдавливать из себя по каплям раба», чтобы однажды всё общество почувствовало, «что в его жилах течёт уже не рабская кровь, а настоящая человеческая»!

(Из статьи Юрия Шередеко "Этическое измерение геополитического выбора")


Источник http://www.ji-magazine.lviv.ua/2015....jKgafrI
Прикрепления: 1640008.jpg(14.3 Kb)
 
СфинксДата: Воскресенье, 13.01.2019, 21:12 | Сообщение # 67
Группа: Админ Общины
Сообщений: 1752
Статус: Offline


Август Ландмессер - Человек, не поднявший руку
 
СфинксДата: Понедельник, 14.01.2019, 23:29 | Сообщение # 68
Группа: Админ Общины
Сообщений: 1752
Статус: Offline
Даниил Гранин. «Потерянное милосердие»



4 июля 2017 года на 99-м году жизни в Санкт-Петербурге скончался один из старейших российских писателей – Даниил Гранин. В память о нем на «Избранном» – его статья о милосердии.

Случилось это в январе 1987 года. Было часов семь вечера, я шел по проспекту, усталый после своего рабочего дня. Это был длинный день напряженной писательской работы и других обязанностей, которых у меня в ту пору было достаточно много. Шел я из дома, направляясь к жене, которая лежала в больнице. Задумался о чем-то. Мимо проходило свободное такси, я очнулся, рванул, подняв руку, чтобы его остановить, за что-то зацепился ногой и полетел наземь. Со всего размаха ударился лицом об угол поребрика. Ощутил страшную боль в плече, еле поднялся, из носа хлестала кровь, нос был разбит, челюсть тоже, рука повисла. Я не мог ею пошевелить, понял, что у меня вывихнуто плечо. Левой рукой старался унять кровь, подошел к стене дома, прислонился, чтобы как-то прийти в себя. Мысли от боли путались, носовой платок был весь в крови, я пытался ее унять и не мог. Зажимая нос, повернул назад, решил добраться до дому.

Вид у меня, наверно, был ужасный, навстречу мне двигался вечерний поток людей, одни шли с работы, другие прогуливались. При виде меня усмехались, пожимали плечами. На лицах встречных появлялось любопытство или отвращение. Наверняка думали, что я пьяный или с кем-то подрался. Шла женщина с девочкой. Девочка что-то сказала матери, но мать ей что-то объяснила, заслонила. Шла парочка, они весело удивились, заговорили, обсуждая мой вид. Лица всех встречных, как оказалось, надолго запечатлелись в памяти, я их всех могу воспроизвести даже сейчас. Обыкновенные прохожие, наверняка симпатичные, милые в обыденной жизни, я запомнил их потому, что в эту страшную для меня минуту на каждом из них было выражение полного отчуждения, нежелания подойти, брезгливость, холодность, в лучшем случае — любопытство, но не более того. Ни у кого не появилось сочувствия. Ни у кого — беспокойства, никто не сделал шага навстречу, никто не спросил...

Я понимал, что, если упаду, никто не подымет, не поможет. Я был в пустыне, в центре города, переполненном людьми, среди своих питерцев, земляков, с которыми прожил всю жизнь. Город, где меня хорошо знали.

И так, шатаясь, держась за стены домов, иногда останавливаясь, чтобы перевести дух, потому как чувствовал, что сознание мутится, я прошел до своего дома, с трудом поднялся, открыл дверь, но дома никого не было. Я позвонил к соседям и лег на пол, уже плохо понимая, что творится... Приехала «скорая помощь», соседи помогли вынести меня, положили в машину «скорой помощи»... Обыкновенная городская больница, бедная, в запущенном состоянии, переполненная. Обычно в таких больницах работают милые, хорошие врачи. Они мне вправили вывих, наложили гипсовую повязку, сделали уколы, перевязали, поправили нос и положили в палату. На следующий день я немного пришел в себя и стал думать: что же произошло?..

В конце концов, ничего особенного, обыкновенный бытовой случай: человек упал, разбился, добрался до дома, вызвали медицинскую помощь, отправили его в больницу. Но я никак не мог прийти в себя. Психологическая травма была сильнее травмы физической. Я не мог осмыслить, почему так болит душа. Если бы хотя бы один из тех, что шли мне навстречу — а их было несколько десятков прохожих, — остановился, помог — все стало бы нормальным, но ни один... Если бы я подошел к любому из них и сказал, что я писатель Гранин, помогите мне, они, несомненно, взяли бы меня под руку, отвели до дома, оказали бы помощь.

Но я был обыкновенным прохожим, с которым что-то случилось, пусть он идет весь в крови, шатаясь, еле держась на ногах, он для всех безразличен. А если это пьяный? Зачем вмешиваться. Я раздумывал: что же произошло с нашими людьми? Я же знаю их, раньше в этом городе они не были такими. Я помню войну, время, когда взаимопомощь между людьми была почти нерушимым законом, как мы помогали на фронте, когда другому было плохо, тащили раненых; то время, когда нужно было делиться хлебом и патронами, заменять друг друга в окопах. Я вспомнил блокаду Ленинграда, о которой я собирал материалы для «Блокадной книги», как блокадники рассказывали удивительные случаи взаимопомощи.

В 1942 году зимой шла по улице женщина, упала, а это значит, что она уже не сможет подняться, замерзнет. Прохожий, такой же доходяга, такой же дистрофик, как и она, подымает ее и, подставив плечо, ведет ее к ее дому, поднимается с ней по лестнице, растапливает печурку, поит кипятком, спасает ей жизнь. Я записал много таких рассказов спасенных людей. Обессиленный от голода человек где-нибудь садится, и неизвестный делится с ним куском хлеба. Рассказы о соседях, которые помогали друг другу, притаскивали дрова, приносили воду. Большинство ленинградцев в тех неслыханных условиях, умирая от голода, не позволяло себе расчеловечиться.

Этих рассказов великое множество, они составили большую книгу. Таков был закон блокадной жизни: ты должен помочь другому человеку, потому что завтра это может случиться и с тобой. Это не было результатом пропаганды или агитации, об этом никто не говорил, это было естественное чувство людей, терпящих бедствия. Я с моим соавтором Алесем Адамовичем задавали блокадникам один и тот же вопрос: почему вы выжили? Как вы могли на том смертельном пайке 125–150 грамм хлеба, сделанного наполовину из эрзацев, наполнителей, вроде целлюлозы, когда ничего больше не давали, и были морозы, непрерывные воздушные тревоги, обстрелы, бомбежка, как вы могли в этих убийственных условиях уцелеть?

Если уж совсем грубо — почему вы не умерли? У каждого был свой ответ, свой рассказ, их набралось свыше двух сотен, самых разных, всегда удивительных, несхожих ответов. Некоторые впервые как бы задумывались — действительно, почему? Эти уже пожилые мужчины и женщины пытливо, с недоумением вглядывались в свое прошлое, в ту лютую зиму 1941–1942 года, в те два с лишним года ленинградской блокады, в течение которых погиб миллион ленинградцев. Разные истории имели нечто общее, оно вырисовывалось все яснее и вдруг появилось перед нами важным открытием: чаще всего спасались те, кто спасал других.

То есть те, кто часами стоял в очередях за кусочком хлеба для своих близких, для детей. Те, кто шел разбирать деревянные постройки на дрова. Те, кто ходил, вернее полз, за водой на реку, к проруби, а то за снегом, который растапливал на плите. Казалось бы, они должны были беречь силы, не расходовать калории, лежать, экономить каждый шаг. Между тем, нарушая все законы физиологии и энергетики, выигрывали те, кто не щадил себя. Жена, которая отдавала часть своего пайка мужу, мать, которая, не имея чем кормить младенца, надрезала себе вену и давала ребенку пососать свою кровь.

Конечно, умирали и спасатели. Но, во всяком случае, они оставались людьми, а чувство любви, сострадания продлевало им жизнь. Медики, к которым мы обращались, не могли нам разъяснить этого феномена. Выживали те, кто спасал других, — удивительное это нравственное правило подтверждалось все новыми свидетельствами. Люди не знали об этом, они действовали, подчиняясь призывам любви и сострадания. Экстремальные условия блокады, когда ослаб, отдалился тоталитарный гнет, помогли освободить естественное чувство милосердия.

Что же случилось с нами за эти годы мирной сытой жизни? Почему теперь, когда тепло, когда мы живем несравненно лучше, думал я, когда мы одеты и нет войны, нет блокады, почему мы проходим мимо?

И спрашивал себя: а подошел бы я? Или я думаю об этом сейчас только потому, что я наткнулся на это холодное безразличие людей к своей беде?

Однажды ночью, когда мне не спалось в этой больнице, плечо еще очень болело, я пошел гулять по коридору. Больница была переполнена, особенно женское отделение, не хватало мест, в коридоре стояли кровати. Больные спали, но с одной из кроватей раздавался тихий стон. Я подошел поближе, увидел старую седую женщину с распущенными волосами. Я спросил, не позвать ли сестру. Она ответила: «Не надо. Лучше посидите рядом со мной». Я сел. Она медленно, с трудом стала рассказывать о себе. Ей было 75 лет, дочь ее жила на Дальнем Востоке, муж погиб в войну, сама она работала на швейной фабрике и пела в хоре. И однажды сидела в тюрьме за то, что избила директора фабрики... Вдруг она мне сказала: «Вы знаете, я, наверно, не доживу до утра. Я скоро умру. Не отходите от меня».

Я говорю, что сейчас позову врача, она отвечает: «Нет-нет, это не нужно, это не поможет, они ничего не могут сделать. Только не уходите». Она взяла меня за руку, закрыла глаза, как будто успокоившись, потом раздался прерывистый вздох, она открыла глаза, почти улыбнулась мне, глаза остановились, и я почувствовал — я даже не могу объяснить почему, этот момент я всегда чувствовал и на войне, и в госпитале — душа отлетает. Я держал ее руку, которая постепенно твердела, остывала. Я позвал дежурного врача. Да, она действительно умерла.

Я подумал тогда, как страшно и тяжело человеку, этой женщине, было умирать в одиночестве, в больничной постели, ночью, когда некому сказать последнего слова и некому выслушать. Нужно ведь так немного, всего-то — чтобы кто-то держал тебя за руку, чтобы кто-то был рядом. Она ничего не завещала, не просила, не было прощальных слов, это был обыкновенный разговор, но все же ее как бы провожали. Люди часто чувствуют близость смерти. Я помню это по войне, по блокаде. Да и в мирной жизни.

У нас совершенно ликвидирован институт причастия, когда приходит священник, когда человека готовят к смерти, когда он прощается с ближними.

Люди умирают в полной заброшенности, некому сказать последнее слово, попрощаться с тем миром, в котором ты жил. Это жестоко.

И тут ко мне вернулось, пришло начисто забытое слово «милосердие». Старинное русское понятие, значение которого трудно даже выразить, столько в него входит. Это мило-сердце, то есть то сочувствие, сердечность, сокровенная расположенность одного человека к другому в минуты несчастья, бедствия, горя, одиночества, болезни, когда человеку более всего нужно соучастие, сочувствие, когда для человека невыносимо ощущение одиночества, своей ненужности.

Слово «милосердие» когда-то было в России чрезвычайно распространено. Существовали сестры милосердия, которые работали в больницах, то есть те больничные сестры, которые сейчас называются просто медицинскими, раньше назывались сестрами милосердия. Существовали Общества милосердия. Я не знал истории, связанной с милосердием в России. Я знал только, что слово это исчезло из лексикона. Потому что исчезло само понятие милосердия. А почему оно исчезло? Как это произошло? И что появилось взамен?.. Но как же мы живем без понятия милосердия?..

Мысли эти не давали мне покоя. И однажды, отбросив свою работу над романом, я сел писать статью о Милосердии. Просто так, для себя, чтобы разобраться в этой проблеме. Я писал о том, что слово это, так же как и понятие, входящее в него, было не просто забыто, а насильственно изъято из обращения. Его искореняли. Я вспомнил, что в Ленинграде раньше была улица Милосердия, которую потом переименовали, она стала называться улицей Текстильщиков. Я попробовал проследить, как на протяжении долгой нашей социалистической жизни изымались и терминология, и содержание этого чувства.

В 1937 году, в разгул репрессий, многие люди хотели хоть как-то помочь своим близким и знакомым, которых арестовывали и ссылали, помочь их семьям — женам и детям. Часто одновременно арестовывали и мужа и жену, а их маленькие дети оставались совсем одни. Их пытались взять к себе близкие и знакомые, но это не разрешалось, и детей отправляли в приюты. Не разрешали передавать посылки и передачи в лагеря, писать письма арестованным. Всякая форма помощи от посторонних рассматривалась как пособничество врагам народа. Происходили митинги, на которых приветствовали смертную казнь «врагов народа». Аплодировали, голосовали за смертную казнь, одни вынужденно, другие охотно. Врагов народа становилось все больше. Арестовывали в каждом учреждении, на всех предприятиях. Счет пошел на сотни тысяч, затем на миллионы. Репрессиям подвергали и тех, кто пробовал защищать невинно осужденных. Людей заставляли давать показания на соседей, на сослуживцев, возводить на них клевету, свидетельствовать об их антисоветских настроениях. Если кто-то из жалости, из чувства справедливости отказывался лгать, его самого могла постигнуть кара.
Страх, всеобщий страх, питаемый массовыми расстрелами, овладевал людьми, воцарялся и в деревне, и в городе. Страх заглушал чувство жалости.

Страх овладевал психикой человека и далее контролировал все его поступки, слова, его отношение к людям. Милосердие превращали в устаревшее понятие, свойственное буржуазному обществу. Фальшивое чувство, которым богачи, буржуа морочат мозги пролетариату. Как всякое внеклассовое понятие, оно служит правящей верхушке, чтобы сгладить антагонистические противоречия... И далее в таком роде.

Советский же человек не имеет причин быть несчастным. Горе, уныние не свойственны советскому человеку. Мы строим светлое будущее, самое передовое общество и т.п. А мне не давали покоя слова Пушкина в стихотворении «Памятник».

И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.

Как первейшую обязанность поэта, Пушкин завещал пробуждать добрые чувства и милость к падшим. Вот что особенно поражало меня. Не честность, правдивость, любовь к родине и прочие добродетели вдохновляли его, нет, поэт должен прежде всего служить добру, свободе и милосердию. И надо сказать, что этот завет русская литература XIX века выполняла. Сострадание к «униженным и оскорбленным», пользуясь выражением Достоевского, проходило через все творчество и Гоголя, и Тургенева, и Толстого, и Достоевского, и Чехова, и Горького. И за ними, гигантами, следовали Лесков, Бунин, Короленко, Леонид Андреев, Куприн и другие.

Повесть Толстого «Поликушка» об убогом, несчастном, Гоголя «Шинель», «Слепой музыкант» Короленко, пьеса Горького «На дне», пьесы Чехова — сколько бы ни называть, будет неполно. Гуманизм русской литературы стал ее отличительной чертой, ее силой, обеспечил ей особое положение в читающем народе. Русская литература много сделала, чтобы воспитать в душах сочувствие к обиженным судьбой, к бедным, одиноким, к тем, кого считают неполноценными, кого относят к отбросам общества. Бродяги, проститутки, блаженные, нищие, преступники — для русской литературы не существовало отверженных.

Священный этот огонь соответствовал обычаям народа, народному характеру. Помню, в детстве, у нас в Новгородской области, в избах, можно было видеть деревянный лоток, идущий через стену наружу вниз. Когда кто-то, невидимый изнутри, постучит в такой лоток, хозяева опускали им по лотку картошку, кусок хлеба, пирога, не видя кто это. Существовала даже присказка, которой нам, детям, поясняли: «Чтобы нищий не стыдился, а хозяин не гордился». Анонимная помощь свидетельствовала о культуре народного милосердия.

Стучали нищие, странники, погорельцы. Деревня подкармливала своего дурачка, не давала ему голодать, мерзнуть. Милосердие имело свои правила во всех, самых глухих уголках России.

Я вспомнил своего отца. Когда я был совсем маленький и мы шли по улице, отец давал мне при виде нищего пятак или три медных копейки, и я должен был подойти опустить их в шапку или подать в протянутую руку. Он приучал меня к тому, что нельзя проходить безучастно мимо нищего, просящего человека. И так было во всех семьях. После революции это чувство стало неприемлемо для того идеологического воспитания или, вернее, той идеологической обработки, которой подвергали народ. Его воспитывали в ненависти. «Смерть капиталу!», «Долой буржуазию!», «Искореним кулачество как класс!», «Если враг не сдается, его уничтожают!». Во всех лозунгах и призывах, со всех плакатов вопило: «Никакой пощады!», «Долой!», «Смерть!».

Шло воспитание классовой ненависти к эксплуататорам. И именно ненависти, хотя, казалось бы, можно было воспитывать сочувствие к эксплуатируемым. Существовала социальная система противостояния социализма капитализму. В рамках этой системы, казалось бы, могли рождаться любовь и сочувствие к угнетенным массам. Но воспитывалась, главным образом и прежде всего, ненависть, это было нужнее, это отвечало задачам тоталитарного строя. Естественно, что ненависть исключает милосердие, исключает сочувствие.

При ликвидации кулачества, когда ссылали сотни тысяч наиболее трудолюбивых, добросовестных крестьян и крестьянских семей, запрещали всякую им помощь. Дети отказывались от родителей — это поощрялось; нельзя было оказывать послабление семьям осужденных и высланных, за это наказывали. Исключали из партии, комсомола, не позволяли поступать в институты, занимать ответственные должности. В геноциде милосердия заставили принять участие искусство. Художественная литература, можно считать, изменила заветам Пушкина. Среди ее героев исчезали несчастные люди, исчезали болезни, отчаянье, бедность, герои, вызывающие жалость, неприспособленные к жизни.

Таково было требование идеологии, и оно становилось с годами все неукоснительней. Цензура тщательно изымала со сцены, с экранов, из поэзии все, что не соответствовало восхвалению социалистического образа жизни самого счастливого, бодрого, уверенного в своей правоте и своем будущем народа. Никаких сирых, убогих, слепых, слабоумных, ничего скорбного. Среди передовых художников в те годы ходило мнение о том, что с тоталитаризмом надо бороться его же методами, бесполезно взывать к милосердию. Борьба — вот вокруг чего бушевали моральные проблемы и во времена Брежнева. Борьба с культом личности за правопорядок, с последствиями сталинизма. Борьба правовая, борьба идейная, борьба, борьба... В этой борьбе гибли инакомыслящие, диссиденты, ожесточались и правые, и левые. О каком милосердии могла идти речь, если в ссылку отправляли целые народы, невзирая ни на какие заслуги; женщины, дети, старики — всех сгоняли в эшелоны и гнали в степь, в Сибирь, в Среднюю Азию. Во время войны были высланы крымские татары, чеченцы, поволжские немцы, ингуши, калмыки, балкарцы. Их безжалостно изымали из их исторической родины, и это было освящено высокими целями защиты родины и социалистического строя.

Человеку не разрешалось проявлять милосердие и сердечность. Это касалось буквально всех сторон быта, проникало внутрь семьи и семейных отношений.

Это коснулось и церкви. Церковь лишили права на милосердие — основной ее функции. Выйдя из больницы, я стал по-иному видеть окружающих людей и нашу повседневность. Я увидел, в каком ужасном состоянии находятся не только городские больницы, но и дома для престарелых. Как там грязно, как плохо кормят и плохо обращаются со стариками. Как трудно жить инвалидам... Обо всем этом я написал в своей статье. Отдал ее в «Литературную газету», и, несколько сократив, газета ее напечатала. Статья называлась «Милосердие». Я никак не ожидал, что она вызовет такой взрыв читательского интереса, столько откликов. Буквально в течение двух-трех недель редакция получила сотни, может, и тысячи писем (я их не подсчитывал). Большинство из них были одобряющими, сочувствующими мне, от людей, которые были радыи приветствовали возвращение в нашу жизнь понятия «милосердие». Я, что называется, попал в самое яблочко, в больное место.

Проблема, очевидно, назрела. Милосердие восприняли как одну из примет перестройки, как возвращение к нормальной жизни. Мое внимание привлекли и оппоненты. Что у них было? Прежде всего утверждение, что советский человек в милосердии не нуждается, милосердие — буржуазное чувство или чувство религиозное, в любом случае — чувство, чуждое нашей действительности. Оно унижает человека. Милосердие свойственно капиталистическому обществу, где есть бедные и забытые люди, находящиеся вне общества и вне его социального нимания. Меня называли антиленинцем, буржуазным гуманистом, идеологическим диверсантом, пацифистом. Авторы заявляли, что чувство милосердия — вредный пережиток.

К кому милосердие? К врагам отечества? К идейным врагам? А советский человек нуждается не в милосердии, а в заботе о нем. «Автор пишет о нищих. Но где он видел нищих? Социалистическое общество избавило советских людей от нищеты, у нас не может быть нищих, для всех есть работа. А если у нас и есть одинокие, несчастные люди, для них существуют соответствующие учреждения, в которых люди обеспечены. Милосердие унижает советского человека». Такова была самая мягкая критика в мой адрес. Были, конечно, и более злые и грубые обвинения в пособничестве врагам, в том, что начинается наступление, диверсия буржуазной идеологии. В одном коллективном письме меня назвали «агентом влияния».

Я не хочу здесь цитировать ни писем, ни выдержек из моей статьи. В конце концов, это всего лишь газетная статья, она прикреплена к своему времени, и вряд ли можно цитатами из нее представить впечатление, которое она вызвала в тот, 1987, год. Начались дискуссии. Республиканские и областные газеты перепечатывали статью. Обсуждали на предприятиях. Дело на этом не кончилось. Судьба газетного выступления получила продолжение, и оно определило для меня многое на несколько лет...


Источник http://izbrannoe.com/news/mysli/daniil-granin-poteryannoe-miloserdie/
Прикрепления: 2941371.jpg(21.2 Kb)
 
Форум » КУЛЬТУРА и ИСКУССТВО » КУЛЬТУРА и ОБЩЕСТВО » КУЛЬТУРА И НРАВСТВЕННОСТЬ
  • Страница 7 из 7
  • «
  • 1
  • 2
  • 5
  • 6
  • 7
Поиск:

AGNI-YOGA TOPSITES